Голос Фреда.
— Айрис? Прости, что я так поздно, но я тут кое-что выяснил и решил тебе сразу сказать…
— Что?
— Про свадьбу… Мне так неловко. Но похоже, что либо я, либо они что-то напутали. Короче, девушку мне приводить с собой не надо. Мне ужасно перед тобой неудобно, но я знаю, ты поймешь…
— Конечно, — бодро сказала она. — Конечно, я все понимаю.
Он говорил еще минуты две — кажется, про газету, — но она не слушала. Она думала: может, сказать ему открыто, что врать не стоит. Я ведь прекрасно знаю, что он намерен взять на свадьбу Алису. Наверно, проводив меня, он вернулся к ней. Почему же я молчу?
Едва она повесила трубку, мама вышла из спальни.
— Надо же, — улыбнулась она, — не мог дождаться утра? Вы ведь увидитесь в школе.
— Это насчет свадьбы. Он ошибся. Ему не нужно брать с собой девушку.
— Вот как, — медленно проговорила мама. Она на миг помрачнела, вгляделась в гордое и неприступное лицо Айрис и тут же сказала: — Ничего, не на эту, так на другую. Будут еще на твоем веку свадьбы.
Нет, это не черствость, не равнодушие. Мама всегда сдержанна, что бы ни случилось. И всегда говорит что-нибудь обнадеживающее. «Даже если через секунду мы полетим в тартарары, ты никогда этого не признаешь», — упрекает ее папа, но на самом деле он благодарен маме за безмятежный оптимизм. Зато Айрис этот оптимизм зачастую раздражает. Неужели маму ничем не проймешь? Неужели ее ничто не огорчает? Айрис задала ей однажды этот вопрос. Мама помолчала, потом ответила: «Я свои огорчения держу при себе. У папы и так хватает забот».
Айрис вернулась к себе, почистила зубы и забралась в постель. Забавно, что она опечалена не так уж сильно. Может, даже наоборот: камень с души упал. Не надо думать, какое произведешь впечатление, не надо терпеть рядом всяких девиц вроде Алисы. И вообще Фред — всего лишь мальчишка. А когда-нибудь в ее жизни появится мужчина, настоящий мужчина. И он ни на кого другого не посмотрит.
Мама наверняка считает, что я в отчаянии. Она ведь чует, где ложь, где правда, не хуже меня. Но ей всегда кажется, что мне плохо. Много лет назад мы были на море, и я читала, лежа в гамаке, а остальные дети бесились на лужайке. Мама полагала, что мне обидно и скучно, а я была так счастлива. Я читала тогда «Айвенго» и «Последние дни Помпеи», все эти толстые чудесные книги, драматические и трагические, очень грустные, но все же не способные разорвать сердце. Только жаркие, сладкие слезы подступают из-за них к глазам. Я тогда откладывала книгу, ждала этих слез, радовалась им. Я была счастлива.
В колледже я стану заниматься английской литературой. Я влюблена в слова — в их звучание, ритм, благоуханный аромат. Я любила их всегда, сколько себя помню, наверное, лет с трех, когда мама читала мне вслух первые книжки. Или даже раньше. Слова можно ощутить, потрогать, как пальцем бархат. Однажды я составила список самых красивых слов. Сапфир. Перезвон. Травинка. Анжелика. Хорошо бы меня звали Анжеликой… Надо взять себе за правило выучивать каждый день пять новых слов.
Очень хочется писать книги. Проблема в том, что писать особенно не о чем. Один раз она написала о девочке в лагере, одинокой девочке, с которой никто не дружит. Учительница ее похвалила, сказала, что верно схвачено настроение. Но с тех пор Айрис ничего больше не писала. Она подозревает, что особого писательского дара у нее нет, но, пожив на белом свете, она, возможно, еще найдет, что сказать читателю.
У них в школе раньше училась девочка, ровесница Айрис. Теперь она перешла в консерваторию и уже играет в симфоническом оркестре. Как, должно быть, чудесно иметь такие возможности для самовыражения. Айрис часто кажется, будто что-то внутри нее жаждет вырваться наружу и — не может. Грудь порой так распирает, так волнующе, так радостно, что окружающие — узнай они об этом чуде — посмотрели бы на нее недоверчиво и удивленно.
«Да-да, — думала Айрис, — внутри я совсем другая, совсем непохожая на ту, что видят перед собой люди».
21
Для учтивого и приятного собой выпускника Йельского университета, дипломированного философа, осенью 1935 года места нигде не нашлось. Не нашлось места и для привлекательной выпускницы Уэллесли, из очень достойной семьи, которая изучала изящные искусства в Европе и говорила по-французски лучше самих французов. Она не могла даже претендовать на место официантки, поскольку желающих получить такую работу было хоть отбавляй и все — с практическим опытом. Его не брали в швейцары, поскольку, во-первых, его облик не соответствовал облику истинного швейцара, а во-вторых, их по нынешним временам чаще увольняли, чем нанимали.
Перед сном, после полуночи, Мори выходил за свежей утренней газетой, просматривал колонки с предложениями о работе, а в пять утра уже ехал на метро по выбранным адресам: в магазин, на склад, на фабрику, из Бронкса в Бруклин и обратно. И возвращался ни с чем.
К октябрю они смирились: работы нет. В кошельке семьдесят долларов. В один прекрасный день Мори не стал покупать газету — лучше уж сэкономить пять центов. Тогда-то они и запаниковали.
Агата робко спросила:
— Неужели ты никого не знаешь? Ты ведь всю жизнь прожил в Нью-Йорке…
Как бы ей объяснить? Связь с друзьями детства давно потеряна. Не может он звонить и просить об одолжениях. Кроме того, их отцы в основном врачи или адвокаты, они ничем ему не помогут. А у предпринимателей и бизнесменов своих забот полон рот.
Единственная надежда — на Эдди Хольца. Конечно, от прежней дружбы не осталось и следа, но в Эдди было что-то, что позволяло Мори запрятать свою гордость подальше и обратиться к нему за помощью. Это «что-то», безусловно, делало Эдди честь. Эдди учился теперь в Колумбийской школе хирургов и терапевтов. Неустанная зубрежка принесла свои плоды, и Мори с легкой завистью подумал, что Эдди всегда будет на плаву и всегда добьется своего. Его отец владел тремя или четырьмя обувными магазинчиками в Бруклине. Может быть, он…
— Я спрошу у отца, — ответил Эдди. — Попробуем что-нибудь сделать. Мори, ты счастлив?
— Да, очень. Если б не безработица… Ты, значит, слышал, что я женился?
— На двоюродной сестре Криса Гатри, верно?
— Да. И наши родители, и ее, и мои… Короче, мы с ними порвали. Поэтому я к тебе и обратился. Мы с тобой часто расходились во мнениях, Эдди, но я знаю: ты не забудешь старой дружбы.
— Погоди, я пока ничего для тебя не сделал. Но попытаюсь.
Магазин находился всего в двух кварталах от метро. Идти недалеко — уже неплохо. Длинное узкое помещение втиснуто между «Шерстяными тканями» и «Одеждой для малышей». Витрину заполняли образцы обуви, в основном детской. Кроме него здесь работали еще двое продавцов, Резник и Санторелло, оба очень давно, не меньше пятнадцати лет. Получали они по сорок долларов в неделю. Мори занял место третьего, недавно умершего продавца и должен был получать двадцать долларов.