— Скажи честно. Я не обижусь.
— По-моему, в этом есть очарование, некая… живописность. Пожалуй, мне даже немного жаль, что я не способен верить.
— Важно то, что внутри. Формы могут меняться. Папа, к примеру, раньше посещал хасидскую синагогу, а теперь ходит к реформистам. Поначалу был в ужасе, а теперь очень доволен. И я нисколько не сомневаюсь, что внутренне ты согласен со всем, во что мы верим.
— Например?
— Ну, ты и сам, еще лучше меня, знаешь, на что способна нация без религии, то есть без морали.
— Да, пожалуй. Просто я не связывал это с религией.
— Наверно, там… в том пекле, где ты был, размышлять особенно не приходилось. Хотелось просто выжить, — мягко сказала она.
— Нет, выжить тоже не хотелось. Наоборот, было стыдно, что жив.
— Да, понимаю.
— А потом, когда все кончается и мир возвращается на круги своя, чувствуешь только злость. За изуродованные, потерянные годы. Ведь все это время можно было — да хоть клубнику выращивать!
— Я надеюсь… ты все-таки не думаешь, что сражался… что потратил эти годы зря?
— Нет. Разумеется, вся война, целиком — преступное, бессмысленное дело. Но в личном плане я тратил время и себя не зря. Я мстил.
Он встал, снял с полки книгу. Поставил обратно.
— А теперь… я хочу просто жить. Хочу работать, слушать музыку, а остальное — к дьяволу! И политику, и карьеру… Хочу настоящей жизни. Хочу смотреть на женщину с удивительными, прекрасными глазами, в красивом синем платье. Очень красивое платье, Айрис.
— Чересчур модное, — застеснявшись, сказала она. — Его купила мама.
— Мать покупает тебе одежду?
— Это подарок. Она знала, что сама я его ни за что не куплю. Меня в магазин лишний раз клещами не затянешь. Вещи меня не интересуют.
— А что же? Что тебя интересует?
Ответить, как есть? Без прикрас? Надо ли? Однако ответить неискренне она тоже не могла.
— Мне всегда хотелось писать прозу. Я даже пробовала. Начала с рассказов, но получила во всех редакциях от ворот поворот и бросила. Еще я играю на рояле, но недостаточно хорошо, чтобы заниматься музыкой профессионально. Поэтому можно сказать, что меня интересует преподавание. Во всяком случае, это получается у меня лучше всего.
— И ты счастлива.
— Мне очень нравится учить детей. Меня хвалят, и, как мне кажется, заслуженно. Жаль только, что детям, здешним детям, я по-настоящему не нужна. О них и без меня пекутся и заботятся, у них есть все, поэтому я не могу дать им самое…
— Знаешь, я вдруг представил, какой ты была в детстве, — произнес Тео без всякой видимой связи. — Серьезная-пресерьезная маленькая девочка.
— Верно. Такой я и была.
Такая я и сейчас. Серьезная-пресерьезная.
— Расскажи о детстве.
— Да рассказывать особенно нечего. Жила тихо-спокойно. Очень много читала. Короче, вела в двадцатом веке вполне викторианский образ жизни.
Почему она говорит без умолку? Тео прямо-таки вытягивает, выкачивает из нее слова, и она почему-то подчиняется.
— Мне и вправду следовало родиться в Англии в эпоху королевы Виктории. Даже раньше, прежде чем понастроили заводы и фабрики.
— Между прочим, за этот чудесный дом надо благодарить заводы и фабрики. А в начале прошлого века ты жила бы в убогой лачуге или — даже наверняка — в польском гетто.
— Папа говорит то же самое. И оба вы, разумеется, правы. Я порой несу такую чушь…
— Какая же это чушь? Человеку надо, хоть изредка, изливать душу. И я это делал — всего несколько минут назад.
Тео откинул голову на спинку кресла. Напрасно она напомнила ему о Европе и войне. Послышался шорох: по тяжелым от влаги веткам и листьям снова забарабанил дождь. В комнате было тихо. Он встал и подошел к роялю:
— Изобразим-ка что-нибудь веселое. Ты это слышала?
И он сыграл зажигательный, искрометный вальс. Сыграл и, оттолкнувшись ногой, завертелся на табурете.
— Готов спорить, что ты этой вещи не знаешь!
— А вот и знаю. Это Эрик Сати. У него три вальса: «Его талия», «Его пенсне» и «Его ноги»!
Они дружно расхохотались. А потом смех Тео внезапно оборвался, и он посмотрел на нее внимательно, даже пристально.
— Айрис, ты необыкновенная девушка!
— Ничуть. Просто запоминаю все подряд — и нужное, и ненужное…
Он подошел к Айрис совсем близко. Взял за обе руки и, легонько потянув, поставил рядом с собой.
— Айрис, я набрался храбрости и скажу сразу. Почему бы нам не пожениться? Ну, назови мне причину, только серьезную: почему нам не стать мужем и женой?
Она не поняла. Не расслышала. Не поверила. И глядела молча.
— Мы ведь так подходим друг другу. Не знаю, как тебе, а мне давно не было так хорошо.
Вдруг это шутка? Жестокая шутка, издевательство, принятое среди интеллектуальной элиты? Она молчала.
— Я ужасный дуболом. Брякнул напрямик, без предисловий. Прости…
Искушение было слишком велико — она осмелилась поднять глаза. И встретилась с его глазами — нежными, полными беспокойного, неотступного ожидания. Нет, это не шутка. Это правда.
Она заплакала. Он притянул ее к себе, прижался щекой к ее щеке, поцеловал в лоб.
— Я не понимаю, что значит такой ответ, — сказал он. — Да или нет?
— Думаю… да… — прошептала она.
Он вытащил носовой платок и вытер ей глаза.
— Мы будем очень счастливы, даю тебе слово…
Она кивнула, засмеялась, а слезы все катились и катились по щекам.
Тео, ты хоть понимаешь, отчего я плачу? Я так мечтала о счастье и в то же время знала, что оно невозможно, ведь мне почти тридцать, и я спала на узкой постели, одна. А теперь ты здесь.
Айрис совершила настоящее чудо. По всему дому трепещет на верхней, ликующей ноте счастливый смех. Мама то за письменным столом, то у телефона: обсуждает меню, рассылает приглашения, заказывает фату. Как же стыдно наряжаться, словно тебе шестнадцать лет! Ведь все твои ровесницы давно водят детей в детский сад, а то и в школу. Благо еще мама обещала устроить все просто и скромно, без всякой помпы. Но Айрис хочется еще проще. Ну, а папа — будь его воля — усадил бы ее на белого слона, на усыпанный бриллиантами трон. Он ходит такой восторженный, вынашивает новые планы насчет медицинской практики Тео. Не кабинет, а целая клиника! Папа вне себя от счастья: дочь выходит замуж за доктора. Доктора из Вены! И в доме снова появится сын, сильный и энергичный, и на него снова можно будет возлагать надежды — как когда-то на Мори. Бедный папа! Бедный добрый папа!
Они ведут себя, словно Тео — трофей, а она — завоевательница, победительница. Ей неловко за царящую в доме бурную радость. И стыдно за себя: неужели пожалела для близких этой долгожданной радости? А сердце стучит громче, чаще.