– Ты Хаим, а я Хайло, – заметил сотник. – Похоже, однако.
– Похоже, – согласился ребе. – А ты сам откуда будешь? Случаем, не из Жмеринки?
– Нет, из Новеграда. В Жмеринке не был, но постранствовать пришлось. В молодых годах в Египте служил, с ассирами дрался, побывал в Палестине и на Синае.
– В Палестине! – Ребе Хаим восторженно всплеснул руками. – В Палестине, в святой земле! Боже всемогущий! Так и я там был, давно, еще до войны с ассирами! Служителем при Храме меня определили, для постижения таинств Торы и Талмуда, а как превзошел я все науки, так отправился в Хазарию, дабы нести свет Моисеевой веры степным народам, научая добру и отвращая от диких обычаев… И теперь никто из хазар не почитает идолов, не ест свинины и не воюет в субботний день.
– А почему? – спросил Алексашка.
– А потому, сын мой, что суббота по закону Моисея день молитвы, и нельзя в субботу воевать, торговать, путешествовать и заниматься другими делами. Суббота для того, чтобы устремиться помыслом к Богу и подумать о своих грехах, коих, я чувствую, у тебя немало. Вот скажи мне, вьюноша: не лгал ли ты, не воровал ли? Не желал ли богатства и чужой жены? Или погибели кому-то? Или болезней и бед?
– Лгал, воровал и желал, – признался со вздохом Алексашка. – И сейчас желаю – ну, к примеру, стать княжим казначеем. Тогда сидел бы я в субботу у сундуков с деньгами, размышлял о своем воровстве и каялся.
Услышав это, ребе поник головой на мгновение, потом глаза его вспыхнули, лицо оживилось, и он воскликнул:
– Велик Бог Авраама, Исаака и Иакова! Теперь я знаю, к чему призван Господом, какого Он желает подвига от своего слуги! Отвратить тебя от греховных помыслов и спасти твою душу, сын мой! Вот зачем послал Господь этот пыльный мешок старому ребе! Вот зачем увезли его босым и голым от стола с шаурмой! Ибо печется Господь о всяком человеке, и один раскаявшийся грешник Ему дороже, чем тысяча праведников! Блажен тот, кому отпущены беззакония и чьи грехи покрыты! Блажен тот, коему…
Вытянув руку, сотник похлопал Хаима по костлявому плечу.
– Успокойся, ребе, не горячись до срока. Как говорят в Египте, не поют песен крокодилу и не кормят верблюда розами. Алексашка был грешник, грешен ныне и таким помрет и в землю ляжет. Видишь, ухмыляется, паскуда… Так что не трать на него стараний, все одно уйдут в песок. Дело твое в Киеве куда важнее, чем Алексашку совестить. Ждет князь-батюшка священство от египтян, латынян и иудеев, будете говорить с ним о вере своей, и выберет он самую достойную. Какую выберет, той и быть на Руси, а прежних богов пожгут и порубят. Для того и зван ты князем.
Ребе внимал сотнику с пылающими глазами, сидя в молитвенной позе, подняв к небу просветленное лицо. Должно быть, чудилось Хаиму, как приводит он князя киевского и толпы язычников к истинной вере, как славят прозелиты Господа и мечут идолищ поганых в жаркие костры. И еще, наверное, видел он, как покидают Киев с позором латыняне с египтянами, посыпая главы пеплом и волоча статуи своих Амонов и Юпитеров, Осирисов и развратных Венерок. Чудное зрелище! К славе Господа и Его торжеству!
Дослушал ребе сотника, хлопнул себя по коленкам, набрал в грудь воздуха и запел. Песня-хвала, возносимая Богу, была на иудейском языке, и кое-что Хайло понимал – всплывали в памяти слова, слышанные от Давида. Сам Давид молился редко и лишь в особых случаях, когда ему казалось, что смерть неминуема и пора позаботиться о душе.
Ребе пел:
Небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук Его
вещает твердь!
День дню передает речь, и ночь ночи открывает
знание.
Нет языка и нет наречия, где не слышался бы
голос их.
По всей земле проходит звук их, и до пределов
вселенной слова их.
Он поставил в них жилище солнцу…
– Хоть непонятно поет, зато громко, – молвил Алексашка. – А на вид, мин херц, совсем шибздик, соплей перешибешь.
– Знать, сила в нем духовная играет, – откликнулся Хайло. – Чезу Хенеб-ка тоже видом был не богатырь, а как встанет перед строем и скажет речь, так руки сами к пулемету тянутся. Дух, Алексашка, чудеса творит. Помню, как под Мемфисом танки на нас поперли, а патроны кончились. И тогда…
Ребе пел:
И от умышленных удержи раба Твоего, чтобы
не возобладали мною.
Тогда я буду непорочен и чист от великого
развращения.
Да будут слова уст моих и помышление сердца моего
благоугодны
Пред Тобою, Господи, твердыня моя
и Избавитель мой!
Допев, он подтянул сапог, повернулся к сотнику и произнес:
– Великая честь мне оказана – принести в Киев Божью благодать! Но отчего же, храбрый воин, взяли меня ночью и тайком? Взяли, как распоследнего шлемазла! Без священной книги и светильников, без подобающих одежд и даже без башмаков! Явись ты ко мне от князя, разве не поехал бы я с тобой? Разве отказался бы от богоугодного деяния? Таки никогда! Даже в субботу, ибо не человек для субботы, а суббота для человека. Пред Господом все дни равны, в какой позовет, тот и хорош… Так зачем ты увез меня в мешке и без обувки?
– Хмм… – молвил Хайло, бросив предостерегающий взгляд на сына Меншикова, – хмм… Ну, что до обувки, так один сапог у тебя уже есть. А что до всего остального, тут такие кандибоберы… Далековата Палестина, и потому советники княжьи велели искать священство иудейское в Хазарии. А с хазарами, сам понимаешь, свара у нас, и они, ясен пень, благодатью не поделятся. Не отпустили бы тебя хазары! И теперь рыщут они по степи, чтобы тебя забрать, а наши головы на пики вздеть. Рыщут как звери хищные, точно знаю!
Ребе приосанился.
– Выходит, я таки важная персона! Ну, сын мой, раз Господь послал меня в Киев, так я там буду. Буду, не сомневайся! Кто спорит с велением Божьим? Нету таких безрассудцев!
– Хорошо, если так, – сказал Хайло. – Но лучше нам поостеречься, ребе, и время зря не тратить. В полдень поскачем, к вечеру будем у Дона, а как переберемся через реку, так мы и в безопасности.
– Мы всюду в безопасности, – откликнулся ребе. – Раз ведет нас Господь, так Он и защищает. Чувствуешь, сын мой, длань Его в своей душе?
Но сотник ощущал лишь жару да струйки пота, что текли под рубаху. От зноя и усталости клонило в сон. Он разбудил Чурилу, велел смотреть за степью в оба глаза и улегся в траву. Сны пришли быстро и были приятными – снились ему Нежана, уютная их горница, друг любезный попугай и стол с пирогами.
Возможно, эти сны и были Божьей дланью в его душе.
* * *
Страсти в Думе накалились.
Обширна Русь, просторна, и много в ней всяких земель, и в каждой земле – свои бояре, но первые средь них – столичные, а все остальные – вторые, третьи и так далее, до двадцатых и семидесятых. Первые всего нахватали: и денег, и почетных должностей; кто не столоначальник в приказе, тот воевода, чашник или сокольничий, постельничий либо, на худой конец, княжий псарь. У вторых и прочих радостей меньше; доверено им налог нести в казну, отщипывая и себе кусочек. Вторые, конечно, новеградцы, ревнующие к славе Киева. Хоть и вторые, но, соединившись с третьими и семидесятыми, могут первых раком поставить. Так что зевать столичным нельзя – зевнешь, тут тебя и объедут по кривой.