Негра отшатнулась от предложенных денег, как от змеи. Если бы Сильвия протянула ей золотые монеты, чудодейственные травы или медальон, книгу тайн, Негра бы взяла: она выдержала испытание и заслужила награду. Но это были грязные торгашеские деньги, прошедшие через тысячи рук.
Мчась по улице, Сильвия думала: со мной все в порядке, со мной все в порядке — и надеялась, что так оно и есть. Разумеется, она могла бы отделаться от своей Судьбы, как могла бы, например, отрезать себе нос. Но нет, судьба окончательно осталась при ней, висела привычным грузом и пусть сама по себе не радовала, но все же никуда не девалась, и это было отрадно. Хотя она по-прежнему мало что знала о своей Судьбе, но, пока Негра входила в ее душу, ей открылась одна важная вещь, и поэтому Сильвия спешила теперь изо всех сил на железнодорожную станцию, чтобы поскорей отправиться в центр города. А именно ей открылось, что, какова бы ни была ее Судьба, Оберон в ней присутствовал. Иной Судьбы, без него, она бы, конечно же, не желала.
До сих пор не придя окончательно в себя, Негра тяжело поднялась с кресла. Неужели это была Сильвия? Она не могла явиться сюда во плоти, разве что все расчеты Негры оказались неверны, и, тем не менее, на столе лежали принесенные ею фрукты и остатки dulces.
Если это она побывала здесь только что, то кто же долгие годы помогал Негре в ее молитвах и чародействе? Если она до сих пор оставалась здесь, обитала, непреображенная, в том же Городе, что и Негра, как она могла, откликаясь на ее заклинания, исцелять, открывать истину, сводить влюбленных?
Негра подошла к комоду и совлекла кусок черного шелка с центрального образа в алтаре духов. Она не удивилась бы, увидев, что он исчез, но он остался на месте: старая, в трещинах, фотография комнаты, очень похожей на ту, где Негра сейчас находилась. Праздновался день рождения, и перед тарелкой с тортом сидела (наверняка на толстой телефонной книге) смуглая худая девочка с бумажной короной на голове. Ее большие глаза смотрели властно и удивительно мудро.
Неужели Негра настолько состарилась, что не может отличить духа от живого человека, потустороннего гостя от обычного? А если это так, что будет с ее практикой?
Негра зажгла новую свечу и вставила в красный стеклянный подсвечник перед фотографией.
«Седьмой святой»
Много лет назад Джордж Маус демонстрировал город отцу Оберона, помогая ему сделаться городским человеком; теперь Сильвия оказывала ту же услугу Оберону. Но это был уже другой город. Те просчеты, которые рано или поздно всплывают в самых дальновидно составленных человеческих планах, необъяснимые, но как-то неизбежные провалы многочисленных людских замыслов нигде не проявили себя так наглядно, как в Городе, с последствиями в виде боли и гнева — стойкого гнева, которого не видел Смоки, Оберон же, напротив, замечал едва ли не каждый раз, заглядывая в очередное лицо Города.
Ибо Город, еще больше, чем страна, жил Переменами: быстрыми, безжалостными, всегда к лучшему. Перемены были кровью, наполнявшей вены города, они оживляли мечты горожан, бродили в членах «Клуба охотников и рыболовов с Шумного моста», наполняя их силой, они были очагом, на котором булькали богатство, деловая суета и довольство. Однако тот Город, который застал Оберон, успел сбавить темп. Приливы моды сделались не столь бурными, валы инициативы опали в тихой лагуне. Постоянная депрессия, которую, несмотря на все усилия, не мог одолеть «Клуб охотников и рыболовов с Шумного моста», началась с этого истирания механизма, с непривычной неповоротливости и тугодумия самого большого Города, а далее сонное оцепенение, подобно медленным кругам ряби на воде, распространилось постепенно на всю республику. Серьезные обновления в Городе прекратились (мелкие продолжались столь же регулярно и бессмысленно, как раньше); Город, который знал Смоки, сделался сам на себя непохож, и перемена заключалась в том, что он перестал изменяться.
Сильвия насобирала для Оберона из громады состарившихся зданий город, резко отличный от того, который Джордж построил для Смоки. Землевладелец (пусть странный), а к тому же — со стороны деда — член одной из тех городских фамилий, что служили мотором перемен, Джордж Маус ощущал упадок своего любимого Яблока и временами грустил, а иногда и негодовал. Сильвия, однако, происходила из другого слоя, относившегося во времена Смоки к темной изнанке роскошной мечты; теперь же он (все еще переполненный унижением и отчаянием) менее прочих городских анклавов поддался депрессии. Дольше всего веселье задержалось на тех городских улицах, где жители всегда зависели от милостей менялы. Теперь, когда все другие предвидели сползание в застой, непоправимую беду, эти люди жили в точности как прежде, только чувствуя за спиной более долгую историю и опираясь на более надежные традиции; скудно, в повседневных заботах и с музыкальным аккомпанементом.
Сильвия приводила Оберона в чистые, но тесные квартирки своих родственников, где его усаживали на пластиковую заморскую мебель, подавали на блюдечке стаканчик содовой без льда (ни к чему вгонять человека в озноб — думали они) и несъедобные dulces и похваливали по-испански. По их мнению, он был хороший муж для Сильвии, и хотя Сильвия отвергала это почетное наименование, его, ради приличий, продолжали употреблять. Оберона сбивало с толку обилие уменьшительных форм, звучавших однообразно для его непривычного уха. Одна ветвь семьи, включавшая в себя черную «ненастоящую» тетю, Негру, которая прочла в свое время Судьбу Сильвии, именовала ее Тати — причину чего помнила Сильвия, но Оберон всегда забывал. В устах одного из детей Тати преобразовалось в Тита, каковое имя тоже прилипло и, в свою очередь, стало звучать как Титания (пышное уменьшительное). Часто Оберон не понимал, что героиней анекдотов, рассказанных на шумно-веселом испано-английском, была его собственная возлюбленная.
— Ты им очень понравился, — сказала Сильвия на улице после очередного визита, глубоко засунув руку в карман его пальто (так она грелась).
— Они тоже очень милые…
— Но, раро, меня прямо передернуло, когда ты водрузил ноги на эту… esta
[31]
штуку — кофейный столик.
— Да?
— Это никуда не годится. Все обратили внимание.
— Так какого же дьявола ты промолчала? — спросил он растерянно. — Я хочу сказать, дома у нас принято ложиться на мебель и… — Он осекся и не сказал «и это настоящая мебель», но она и без того догадалась.
— Я пыталась тебе намекнуть. Я на тебя смотрела. Не могла же я заявить вслух: эй, сними ноги. Они бы решили, что я обращаюсь с тобой как Тити Хуана с Энрико. — Энрико был подкаблучник и посмешище. — Ты не представляешь себе, чего им стоило приобрести и эту уродливую обстановку, — добавила она. — Верь не верь, но она жутко дорогая, эта muebles.
[32]
Они немного помолчали, согнутые в дугу жестоким ветром. Muebles, подумал он, «обстановка» — слишком официально звучит для таких людей.
— Они все психи, — проговорила она. — То есть некоторые психи из психов. Но остальные тоже психи.