— Преподавать?
— Классические языки.
Доктор, вскинув глаза, разглядывал высокие полки, отягощенные томами в темных переплетах.
— Хм. В этой комнате у меня всегда начинается нервная дрожь. Иди, поговори с мальчиком в библиотеке, велела Ма. А я всячески избегаю сюда заглядывать. Так что именно вы преподаете? Я как-то прослушал.
— Видите ли, пока что еще не преподаю. Только пытаюсь — ну, как бы втянуться, что ли.
— А писать вы умеете? Я имею в виду ваш почерк. Для учителя это очень важно.
— О да. Почерк у меня хороший. — Пауза. — И у меня есть немного денег, я получил наследство…
— А, деньги… Об этом заботиться нечего. Мы достаточно богаты. — Усмехнувшись, доктор Дринкуотер откинулся на спинку дивана «честерфилд», обхватив согнутое под фланелевыми брюками колено до странности маленькими руками. — Богаты, как Крез. Главным образом, благодаря моему дедушке. Он был архитектором. А кроме того, мне платят за публикации. И еще нам дали хороший совет. — Он как-то непонятно, почти с сожалением, посмотрел на Смоки. — Так что на хороший совет вы можете всегда рассчитывать. — Затем доктор Дринкуотер, словно уже сообщив этот совет Смоки, разогнул ноги, хлопнул себя по коленями поднялся с дивана. — Ну, мне пора. Увидимся за обедом. Всего доброго. Не слишком перенапрягайтесь. Завтра вам предстоит долгий день. — Последнюю фразу доктор Дринкуотер произнес уже за дверью, куда вылетел чуть ли не пулей.
«Архитектура загородных домов»
Смоки заметил их за стеклянными дверцами над головой доктора Дринкуотера, сидевшего на диване. Оставшись один, Смоки залез с коленями на диван, повернул витой ключ в замке и распахнул дверцы. Там они и стояли, все шесть томов, в соответствии с путеводителем, аккуратно расположенные по толщине. Рядом с ними стояли вплотную или лежали стопками другие тома — вероятно, переиздания. Смоки вынул самый тонкий том — толщиной эдак с дюйм. «Архитектура загородных домов». Переплет украшала гравированная на металле надпись косыми буквами в викторианском «сельском» стиле, с ответвляющимися побегами и листьями. Оливковый цвет мертвой листвы. Смоки пролистал плотные страницы. Перпендикулярная готика в чистом виде или ее варианты. Итальянская вилла, пригодная для проживания на открытой местности. Дома в тюдоровском стиле и подновленном неоклассическом — целомудренно помещены на отдельных листах. Коттедж. Особняк. На каждой гравированной иллюстрации дома окружены тополями или соснами, здесь — фонтан, там — гора; кое-где чернеют фигурки немногих посетителей — или же гордых владельцев, явившихся вступить в права собственности? Смоки подумал, что если бы эти иллюстрации отгравировать на стекле и все до единой разом поместить в населенную мошками полосу солнечного света, бившую из окна, то из них бы составился Эджвуд, такой, каков он есть. Смоки пробежал глазами кусочек пояснительного текста, в котором указывались тщательно выверенные размеры, перечислялись дополнительные вариации по прихоти заказчика, полностью приводился занятный перечень расценок (каменщики, работавшие за десять долларов в неделю, давно переселились на тот свет и унесли с собой в могилу секреты своего мастерства); как ни странно, в книге содержались и рекомендации, какой именно тип дома лучше всего отвечал характеру и роду занятий того или иного человека. Смоки вернул том на место.
Следующий, который он вытащил, оказался чуть ли не в два раза толще. Четвертое издание: «Литтл и Браун»; Бостон, 1898. На фронтисписе — портрет печального Дринкуотера, выполненный мягким карандашом. Смоки с трудом разобрал написанное через дефис двойное имя художника. На густо заселенном титульном листе стоял эпиграф: «Восстаю я и вновь разрушаю». Шелли. Иллюстрации были те же самые, хотя и дополненные вариантами с поэтажными планами зданий и размеченные непостижимым для Смоки образом.
Шестое, и последнее, издание представляло собой большой тяжелый том в превосходном переплете модернового розовато-лилового цвета. Литеры заглавия вытягивали изломанные суставы и пускали завитки книзу, словно пытаясь укорениться: казалось, будто перед глазами отражение на подернутой рябью поверхности вечернего пруда, где плавают водяные лилии в цвету. Фронтиспис изображал уже не Дринкуотера, а его жену: фотография напоминала смазанный рисунок углем. Расплывчатые черты лица. Возможно, дело тут вовсе не в технических приемах. Возможно, она и была именно такой на самом деле — присутствующей не полностью, но все равно очаровательной. Дальше шли стихотворные посвящения и послания, вслед за ними — прочная броня Введений, Предисловий и Предуведомлений, набранных красным и черным шрифтом, а потом опять такие же маленькие домики, что и раньше, которые выглядели теперь старомодно и неуклюже, словно заурядный городок, уничтожаемый современными веяниями. Казалось, автор, писавший под диктовку Вайолет, отчаянно пытался последним усилием разума удержать воедино бессчетные страницы, унизанные абстракциями с прописных букв (чем толще делались тома, тем мельче становился шрифт); едва ли не повсеместно на полях имелись глоссы; всюду глаз натыкался на эпиграфы, пространные названия глав и все прочие атрибуты, которые превращают текст в объект, строго выстроенный и логически упорядоченный, но прочтению не поддающийся. В конце тома к муаровому форзацу была приложена не то таблица, не то карта, свернутая несколько раз: по сути, пухлый пакет. Бумага была очень тонкая, и Смоки поначалу не мог сообразить, как ее развернуть. Попробовал одним способом, но старая бумага с легким треском надорвалась, и он, с испуганной гримасой, взялся с другого края. При беглом просмотре частей карты обнаружилось, что это — гигантских размеров план, но чего именно? В конце концов Смоки удалось развернуть план полностью; громадный шуршащий лист лежал у него на коленях: ему оставалось только его перевернуть лицевой стороной, однако Смоки медлил, не будучи вполне уверенным, действительно ли ему хочется установить истину. «Полагаю, — всплыли у него в голове недавние слова доктора Дринкуотера, — вам ясно, во что вы ввязываетесь». Смоки приподнял краешек старинного листа — почти невесомый и тонкий, словно крылышко мотылька; солнечный луч пронизал его насквозь: сделались видны сложные контуры, усеянные отсылками, и Смоки осторожно разгладил план, чтобы вглядеться в него пристальней.
Как раз в эту минуту
— Так она пойдет, Клауд? — спросила Ма.
— Похоже, что нет, — отрезала Клауд и молча уселась за дальним концом кухонного стола с сигаретой, дымок от которой вился в столбе солнечного света.
Ма, испачкавшись в муке по самые локти, готовила пирог: занятие отнюдь не бездумное, хотя ей нравилось называть его именно так; на деле она находила, что за стряпней мысли у нее зачастую особенно проясняются, а суждения становятся наиболее проницательными. Работая руками, она могла делать то, что в другое время ей не удавалось: выстроить проблемы стройными рядами и во главе каждого поставить командовать надежду. Кухарничая, она вспоминала забытые, казалось, стихи или начинала говорить на иных языках: за мужа, за детей, за покойного отца или за еще не рожденных, но отчетливо представлявшихся ей внуков — трех девушек-выпускниц и худощавого грустного подростка. Перед переменой погоды у нее ломило локти, и, ставя старинные прозрачные противни в пышущую жаром духовку, она объявила о приближении грозы. Клауд курила молча и, вздохнув, промокнула выступившие на морщинистой шее росинки носовым платочком, который тут же аккуратно спрягала в складки рукава. Со словами «Позже все будет намного яснее» она медленно вышла из кухни и прошла через залы к себе в комнату, думая, что в ожидании обеда сможет чуточку вздремнуть. Прежде чем лечь на широкую перину, которую она несколько коротких лет делила с Генри Клаудом, Нора взглянула на холмы; верно: в небе над горизонтом начали собираться белые кучевые облака; они громоздились друг на друга и надвигались с победной неотвратимостью. Похоже, Софи не ошиблась. Нора Клауд лежала и думала: во всяком случае, он явился как штык и ни в чем не отклонился. Дальнейшее рисовалось ей смутно.