— Не надо, Август, не надо, если ты меня не любишь.
— Неправда, Эми, неправда.
Здесь, на шуршавших листьях, сам едва сдерживая слезы, как если бы и вправду расставался с ней навсегда (хотя теперь и сознавал прекрасно: должен расстаться и именно так и сделает), Август вступил вместе с ней в новые и неизведанные, сладостно-печальные области любви, где исцелились те тяжкие раны, которые он ей нанес.
В стране Любви географические открытия явно не имели конца.
— В следующее воскресенье, да, Август? — Голос робкий, но в нем звучала уверенность.
— Нет. Не в воскресенье, а… Завтра. Или даже сегодня вечером. Сможешь?
— Да. Что-нибудь придумаю. Август, радость моя!
Эми бегом пустилась по полю, утирая слезы, закалывая на бегу волосы, счастливая, опоздавшая, навстречу опасности. «Вот до чего я дошел», — думал Август в глубине души, где еще не сдавался последний оплот сопротивления: даже конец любви способен только ее пришпорить. Он пошел в другую сторону — туда, где его поджидал (как ему показалось, с укоризной) автомобиль. Стараясь ни о чем не думать, завел мотор.
Что же, черт побери, ему теперь делать?
Августу стало ясно, что пылкое острие желания, пронзившее его, когда он увидел Эми Медоуз впервые после получения дара, являлось всего лишь уверенностью в том, что страсть его будет теперь неизбежным образом удовлетворена. Тем не менее, несмотря ни на какую уверенность, он продолжал делать глупости: храбрился перед ее отцом; отчаянно и напропалую лгал, с трудом выпутываясь из собственных басен; часами ждал на холоде позади дома, пока Эми освободится. Ему обещали власть над женщинами, с горечью осознавал Август, но не власть над обстоятельствами, в которых те находились; и хотя Эми соглашалась со всеми его предложениями, прибегала на ночные свидания, поощряла его фокусы, раз за разом все более потакала его назойливым причудам, но даже отброшенная ею стеснительность ничуть не убавляла в нем ощущения того, что он вовсе не владеет ситуацией, а всецело подчинен вожделению еще более настоятельному: почти перестал быть собой и отдался во власть демону, который обуревал его как никогда раньше.
Это ощущение нарастало с каждым новым месяцем, пока он колесил на своем «форде» по пяти городкам, и превратилось в уверенность: он управлял автомобилем, но им самим управляли, вертели и крутили помимо его воли.
Вайолет не спрашивала, почему Август отказался от намерения строить гараж в Медоубруке. Время от времени он жаловался ей, что ему приходится расходовать почти столько же бензина, чтобы добраться до ближайшей заправочной станции, сколько он там заливает в свой бак, но эти жалобы вовсе не казались намеками или доводами в пользу его идеи, да и вообще Август теперь гораздо реже вступал в спор, нежели прежде. Порой Вайолет думала, что его измученный вид отягощенного заботами человека объясняется, вероятно, тем, что он вынашивает еще какой-нибудь малопривлекательный план, но Как-то склонялась к мысли, что ошибается. Она надеялась, что виноватый изнуренный вид, с каким он молча околачивался по комнатам, не означал его приверженности какому-то тайному пороку, но что-то определенно произошло.
Карты могли бы подсказать ей, что именно, но вот они-то как раз куда-то исчезли. Возможно, думала Вайолет, все дело только в том, что Август влюбился.
Это была правда. Если бы Вайолет не предпочитала уединение в комнате наверху, ей бы наверняка бросилась в глаза удаль, с какой ее младший сын косит направо и налево поросль молоденьких девушек из пентакля окрестных городков, постоянно собирая богатый урожай с участка вокруг Эджвуда. Родители девушек кое-что подозревали, но немногое; сами девушки перешептывались об этом между собой; даже мелькнувший мимо автомобиль Августа с бойко мотавшимся на ветру ярко-желтым беличьим хвостом, который был прикреплен к гибкому прутику у ветрового стекла, означал для них день, проведенный в полном оцепенении, бессонное метание по постели всю ночь напролет и поутру — мокрую от слез подушку; они не знали, что и подумать, но откуда же им было догадаться? Все их сердца принадлежали ему, но дни и ночи Август проводил точно так же, как и они.
Ничего подобного он не ожидал. Он слышал о Казанове, но мемуары его не читал. Он воображал себе гарем: стоило султану властно хлопнуть в ладоши, как он мгновенно получал обезличенно-покорный объект своего желания с той же легкостью, с какой за десятицентовую монету в драгсторе можно получить содовую с шоколадным вкусом. Август был потрясен, когда воспылал страстью к старшей дочери Флауэрзов, хотя по-прежнему испытывал сумасшедшее влечение к Эми, нимало не ослабевшее. Пожираемый любовью и похотью, он думал только о старшей дочери Флауэрзов, когда не был рядом с Эми или же мысли его не были заняты юной Маргарет Джунипер (да как это могло случиться?), которой и четырнадцати еще не исполнилось. Не сразу, но он усвоил то, что ведомо истерзанным страстью любовникам: любовь — это самое верное средство добиться любви, может быть, единственное, за исключением грубой силы; хотя только при одном условии (вот чудовищный дар, которым наделили Августа): любовник должен по-настоящему верить (а Август верил), что если его любовь достаточно сильна, то она непременно должна стать взаимной.
Когда, сгорая от стыда, дрожащими руками Август положил на скалу у водоема то, что составляло наибольшую ценность для его матери, хотя он и не желал себе в этом признаться (карты), и взял то, что лежало там для него (всего лишь беличий хвост — возможно, и не дар никакой вовсе, а только остатки завтрака лисы или совы), — безумие, чистое безумие, — лишь непомерный груз девственной надежды позволил ему, ничего не ожидая, привязать этот хвост к своему «форду». Но они сдержали слово (о да!): он становился теперь исчерпывающей антологией любви, со сносками (под сиденьем у него хранилась пара сношенных туфель, но чьи это туфли — он решительно не мог вспомнить); только, странствуя от драгстора к церкви, от одного фермерского дома к другому, с беличьим хвостом на радиаторе, развевавшемся на ветру, Август пришел к пониманию того, что не в этом хвосте заключена (или когда-то заключалась) его власть над женщинами: его власть над женщинами заключалась в их власти над ним.
Темно прежде, чем рассветет
Флауэрзы обычно приходили по средам, с охапками цветов для комнаты Вайолет, и хотя Вайолет всегда чувствовала себя виноватой и пристыженной среди множества обезглавленных и медленно вянущих бутонов, она старалась изобразить изумление и восторг перед садоводческим искусством миссис Флауэрз. Но на этот раз визит состоялся во вторник, и без цветов.
— Входите, входите, — проговорила Вайолет. Непривычно робкие, супруги переминались с ноги на ногу у двери ее спальни. — Чашечку чая?
— О нет, спасибо, — отозвалась миссис Флауэрз. — Мы только на пару слов.
Однако, усевшись и поминутно переглядываясь (явно не в силах посмотреть на Вайолет), супруги словно воды в рот набрали, и неловкое молчание затянулось надолго.
Флауэрзы перебрались из Города сразу после войны на то место, где раньше жил мистер Макгрегор, — «сбежали», по выражению миссис Флауэрз. Мистер Флауэрз имел в Городе положение и деньги: правда, было не совсем ясно, каково это положение, и еще менее ясно было, каким образом оно приносило ему деньги. Не то чтобы супруги это скрывали, но казалось, что обстоятельно беседовать о будничных заботах им тягостно. Они состояли вместе с Джоном в Теософском обществе; оба горячо обожали Вайолет. Как и у Джона, их жизнь была полна скрытого драматизма; изобиловала смутными, но волнующими знамениями того, что земной путь — вовсе не избитая дорожка, какой его принято считать; они принадлежали к числу тех (Вайолет не переставала удивляться их количеству и тому, сколь многих из них притягивал Эджвуд), кто смотрит на жизнь как на громадный серый занавес, который, отвечая их ожиданиям, вот-вот взовьется перед началом какого-то небывалого и великолепного спектакля; ничего похожего толком так и не происходило, однако терпения им хватало, и Флауэрзы с волнением следили за малейшим его колыханием, пока актеры занимают свои места, и напрягали слух в надежде услышать, как на сцене ставят некую трудно вообразимую декорацию.