В каком-то интервью он с высоты своего поэтического Олимпа бросил, что «Танго» — никакая не эротика и к порнографии не имеет никакого отношения, но… Далее он заявил, что «Танго» — гораздо хуже порнографии, и в отличие от последней (которую он, поэт, презирает, а разная плесень пускай глядит — скорее вымрет) он бы «Танго» как раз и запретил… Как же так — вякнул было журналистик, а гласность, там, и прочая демократия, — и получил в ответ по смыслу: «А вот так, блин! На том, блин, стою и стоять буду!» Словом, поручик Голицын, плесни самогону, корнет Оболенский — надеть ордена…
Тот поэт, кстати, на заре перестройки как-то вдруг резко дворянских кровей оказался — ну, прямо чуть не институтка, дочь камергера. Не слыхал я, правда, чтобы кто из евреев до камергерского ключа дотягивал, но я — человек невежественный, ему, конечно, видней, а при проклятом царизме чего только не бывало…
Впрочем, чего винить поэта, ну, занесло маленько, так у него ведь поэтическое воображение, а это штука такая — как заведется, так неизвестно, куда вывезет. Тут только рубильник стоит включить, и…
Вот если бы у меня, скажем брали интервью, хрен его знает, как бы я… Впрочем, чего гадать, включи «рубильник» и представь…
Белый Кадиллак тормозит перед белым особняком с готическими колоннами и трехметровой чугунной оградой. Усиленные наряды
(полиции?.. Милиции?… ОМОНа?…)
спец подразделений тройной цепью заграждения сдерживают восторженную толпу с плакатами, воздушными шарами и надутыми, как шары, разноцветными презервативами. На плакатах, шарах и презервативах слова: «УРА!!!», «ДА ЗДРАВСТВУЕТ…» и почему-то «ЕБАТЬ НАС ВСЕХ!!!», — на всех языках всех народов мира.
Из белого Кадиллака вылезаю я, в белом смокинге и в красных штанах. Восторженный рев толпы, приближаются кинокамеры, вспыхивают ослепительные прожектора, ко мне бегут репортеры с микрофонами и обступают плотным полукольцом, не загораживая от толпы. Маленький лысый толстячок с тщательно прилизанными, как у известного теннисиста-журналиста Ноткина,
[6]
пятью волосинками на потном темечке, размахивающий микрофоном и выпячивающий грудь, на которой красуется значок с моим портретом, умоляюще, со слезами в голосе, кричит:
— Господин, мистер, сэр, хер, сэнсэй… Два слова для прессы! Буквально — два вопроса! Не откажите!..
Мой ленивый взгляд скользит по нему, по всем репортерам, кинокамерам и спецназовцам, которые даже спинами, закованными в защитный камуфляж, выражают мне свое восхищение. Мой ленивый взмах рукой — толпа стихает.
— Задавайте. Но покороче.
Со слезами счастья на глазах, лже-Ноткин машет микрофоном и задыхаясь от восторга кричит:
— Благодарю! Благодарим! Мистер, сэр, хер, сэнсэй — три вещи по восходящей, которые вы любите больше всего на свете!.. Итак — третья?..
— Кинуть палку, — мой голос усиливают мощные невидимые динамики, превращая его в громоподобный рык.
Дикий восторженный рев, толпа прорывает первую линию оцепления.
— Браво!! — орет толстячок («Браво!!» — мощным эхом вторят ему все репортеры и вся площадь) — Только глубоко русский человек мог так емко и прекрасно ответить! Благодарю!! Благодарим!!! Вторая?
— Кинуть две палки.
Новый всплеск восторга у толпы. В воздухе загораются петарды и шутихи. Женские вопли: «Даешь!.. Даем!.. Давай!..»
— Первая?
— Кинуть две и… — я делаю эффектную паузу, толпа замирает, — не заснуть на второй.
Толпа беснуется и прорывает вторую линию оцепления. В воздух взмывает дирижабль в форме громадного пениса с надписью: «У-У-У-Х ТЫ!!!» Силы спецназа на пределе. Я лениво отворачиваюсь от толпы и делаю шаг к особняку. Толстячок, по лбу которого текут крупные капли пота, смешивающиеся на щеках со слезами восторга, отчаянно вскрикивает:
— Последний вопрос! Мистер, сэр, хер, умоляю… Последний! Одна, только одна вещь, которую вы больше всего ненавидите!!! Одна-а-а-а… гхкхрр…
Он кашляет, поперхнувшись, разбрызгивая слюну и сопли. Я морщусь, останавливаюсь, и встав в пол оборота к толпе, раздельно выговариваю:
— Hypocrisy.
Толпа тихо и настороженно гудит. Лже-Ноткин растерянно мнется, оглядывается на толпу, на камеры, потом снова поворачивается ко мне и смущенно мямлит:
— Э-ээ… господин, мистер, сэнсэй… Вы, конечно, владеете английским, э-ээ, в совершенстве, никто не есть спорить… Но правильно ли я понимайт, что вы есть иметь в виду лице… мерение…
— Что есть иметь, то и введу, — раздраженно говорю я. — Я есть иметь в виду лицемерие, — Я целиком поворачиваюсь к толпе, которая настороженно смолкла. — Объясняю для всех и военнослужащих. Лицемерие есть исключительно человеческое свойство — выдавать себя не за то, чем ты являешься, — мой рот кривится в злобной усмешке. — Поясняю для присутствующих здесь дам. Я с уважением отношусь к монахиням, — радостные вскрики и возгласы «Алилуйя!.. Аминь!..» с той стороны, где собрались монахини, — и с дружелюбной симпатией — к проституткам, — восторг и крики «Ебать нас всех!!» с той стороны, где митингуют проститутки, — но я НЕНАВИЖУ, — толпа стихает так, что слышно, как тихонько сопит носом толстячок с микрофоном. — когда монахиня выдает себя за проститутку, а проститутка — за монахиню.
Разочарованный гул, свистки, улюлюканье. Толпа рассасывается, из нее вяло летят в мою сторону какие-то огрызки, пустые банки из-под пива. Тухлый помидор шлепается в лацкан моего белоснежного смокинга и растекается там противной вонючей жижей. Краем глаза я вижу, как какая-то девица в мини-юбке, белом чепчике и с наперсным крестом на голой груди доверительно склоняется к размалеванной потаскухе в монашеском балахоне. И каким-то волшебным образом (расстояние — большое, но и воображение мое — неслабое) я слышу, как потаскуха брезгливо цедит сквозь зубы:
— Мужеской шовинистический свайн!
Репортеры выключают диктофоны, операторы выключают камеры и прожектора, а я…
Выключаю рубильник.
* * *
Воображение…
Кто-то писал, что оно делает великим и человека и Зверя…
Пожалуй. Оно многое дает, но… многого и лишает, если заиграться в него. Оно дает иногда человеку способность воспринять что-то из ряда вон выходящее (из ряда привычных, реальных явлений), что-то ненормальное, даже что-то чудовищное, и не сойти при этом с ума — воспринять, как данность. Но если заиграться…