– А разве в трех перелетах стрелы на юг от Кизила не лежит Остров Сухого Дерева, как об этом написано у великого Убейдуллы Благословенного? – с этими словами Сауд-мирза указал на горизонт.
В той стороне действительно лежал безжизненный островок, но под описание никак не подходил.
– Там нет сухого дерева!
– Трактату Убейдуллы много лет, дерево за столько времени могло упасть, – пожал плечами Сауд-мирза.
– Окстись, дядя! А три перелета стрелы? Да тут километров пять!
На предложение «окститься» правоверный мирза поморщился, но по существу разговора возражений не нашел. Только спросил, уже без особой надежды:
– А ты – разве не сын шайтана, бесплотный демон Карабира?
– Я – Чудо-юдо, – объявил я, снимая малахай.
Турки загалдели испуганно, но не агрессивно. Сауд-мирза смутился еще больше.
– Правда? А я-то думал, что рассказы про тебя – вранье…
– Идиот, – вздохнул я.
Сауд-мирза огляделся в поисках моральной поддержки, не нашел ее и тихо-тихо сказал:
– Извини…
Я уже не ругался. Странная апатия овладела мной. Сунув малахай под мышку, я направился к борту.
– Чудо-юдо! – окликнул меня Сауд-мирза. – Правда, извини. Могу ли я что-то сделать для тебя, дабы исправить свою страшную ошибку?
– Дуйте уже отсюда, сил нет на вас смотреть! – рыкнул я и спрыгнул в лодку.
Без шума, без криков отплыли галеры и растворились в синей дали. Ливень закончился внезапно, как по щелчку выключателя, небо прояснилось и затрепетал пронзительный летний свет над морскими просторами. А черный дым все валил и валил от обратившегося в пепел терема, от начисто выгоревших зеленых изгородей вокруг.
Золотистый песок, горячий, просоленный за тысячи лет морских накатов, сегодня мог бы стать ядовито-горьким, пролейся на него наши слезы. Однако четыре пятых населения острова слез не проливали, будучи мужчинами, а Настасья этого просто не любила.
– Ну что вы раскисли как бабы? Мужики называются, – воскликнула она, обходя нас, сидящих на пляже рядочком, спинами к разгрому. – Давайте уже думать, что ли? Как дальше-то?
– Тут и думать нечего, красавица, – тотчас поднялся на ноги Платон. – Какой-нибудь из закромов расчистить надо, а там видно будет. Ночи теплые, ну, если что, очажок сложим. Вон там, за рощей екваплитовой, знатный сруб стоит. Перегородки поставим…
– Молодец ты, Платоша, толково придумал. Слышите, добры молодцы, думать уже не нужно! Только сиднем сидя ничего мы не сделаем…
– Подождать надо, – тихонько шепнул ей Платон.
– Чего? У моря погоды?
– Пускай они отойдут. Привыкли мы к терему, понимаешь? Полюбили его… Я пока пройдусь по пепелищу, может, уцелело чего.
– Пошли вместе, – вздохнула Настасья. – Все понимаю, но глядеть на их лица не могу.
Они ушли, а мы все смотрели на величавое море.
Не знаю, сколько мы так просидели в полной неподвижности. Кажется, я пребывал в прострации, из которой меня вывел Баюн, как бы ненароком прошедший мимо и задевший мою бессильно свесившуюся лапу. Я глянул на него и увидел, что рядом со мной лежит узелок с кофе и сигарами.
У меня комок подкатил к горлу, но сил не было даже сказать «спасибо». Рядом потрескивал костерок, наверное, сложенный заботливым Платоном. Я вынул из него уголек, закурил сигару. Чуть полегчало, и только в тот момент я в полной мере осознал, какой каменюка лежит на душе.
Как ни странно, именно с этим осознанием вернулись силы.
– Что там наши активисты?
– Уже в закром пошли, что у эвкалиптовой рощи. От терема ничего не осталось, совсем ничего. Пойдем поможем?
– Ну тебе-то вещи таскать несподручно.
– Зато сподручно присматривать, чтобы магией не шарахнуло.
– Резонно. И все же пока останься, присмотри за Рудей. Потом вместе к закрому подходите. И еще, – добавил я, уже встав на лапы и подняв свой драгоценный узелок. – Спасибо.
Закром у эвкалиптовой рощи был большим и, как все, близкие к терему, особенно плотно забит артефактами. Более привычное слово «склад» я и сам уже почти не употреблял. Настасья и Платон его не признавали, а Баюн как-то объяснил, что хотя им действительно можно назвать вещи, сложенные в одном месте, основным является другое значение: сложение, стать, зачастую – красота.
Платон смастерил носилки и уже нагрузил их первой порцией магических предметов. Теперь в ожидании напарника выносил другие и складывал у дверей равномерными кучами. Настасья связала веник, принесла воды и начала уборку в первом освобожденном углу. Увидев меня, выглянула в окно:
– А Рудя с Баюном где?
– Скоро будут.
– Да уж поскорей бы. Поднажмем – к ночи успеем. Все будет хорошо, мы тут еще лучше прежнего устроимся!
– А то! – кивнул я, и мы с Платоном взялись за носилки.
Это уже бравада, конечно, отлично она понимает, что никакого «лучше» ждать не приходится. Потому что до сегодняшнего дня жизнь мы вели чудную, а чудеса не повторяются…
Уют – это женщина. В единственном числе, конечно. Две и более на одном вмещающем ландшафте – уже холодная война на почве разногласий, например, по поводу ведения домашнего хозяйства.
Все дело в универсальности женщин… Сразу прошу отставить скабрезные ухмылочки, ежели кто-то их себе позволил. Это не универсальность типа «стиральная машина и кухонный комбайн в одной юбке». Закоренелый холостяк тоже способен содержать дом в чистоте и опрятности и питаться не только макаронами по-флотски. Если он при этом интеллектуально развит, он обустроит жилище со вкусом – согласно требованиям своего интеллекта. Но вкус душевный, сердечный – это прерогатива женщин, за этим извольте к прекрасному полу обращаться.
Что изменилось на Радуге после появления Настасьи? Вроде бы почти ничего – но этого «почти» оказалось достаточно много, чтобы остро ощутить разницу.
Начать с того, что легкая безалаберность быта сменилась чинным распорядком дня – как оказалось, нисколько не обременительным. Если вы думаете, что трапезничать и совершать омовения по расписанию, а не когда об этом вспомнишь, значит ограничивать свою свободу, то глубоко заблуждаетесь. Это значит всего лишь уважать себя. И еще вы ошибаетесь, если сейчас подумали, что уют по версии Настасьи – это монотонное существование, подобное вращению шестеренок в часовом механизме.
Как раз наоборот, она – натура деятельная. Ее энергичный ум, отдыхая за ежедневными ритуалами, в остальное время работал безудержно и оригинально, вовлекая в орбиту нашего существования все новые предметы, оживляя и, не побоюсь этого слова, одухотворяя их.