Довлеющий, как некий полубог,
Связал эклиптики в пылающий клубок,
И, невредимый в пламенном бою,
Сплетаешь нас в галактику свою.
Как сгусток тяжкой мощи офигенной,
Для нас расцвёл в испуганной Вселенной
Серьёзный мальчик, чуждый баловства,
Блистающий, как яркая денница,
Тот юноша, который воцарится
На Белом троне колдовства.
— Ах, мой юный поэт, Вам определённо следует записаться в мою творческую лабораторию, — с улыбкой произнёс доктор Кальяни. Готфрид из Гастингса вмиг покрылся тёмными пятнами горделивой радости — сорвал очки и вытер горячей ладонью прослезившиеся от счастья тусклые глаза.
— А теперь… серьёзное испытание. Третий сосуд, как я сказал вам, содержит непростого духа… Берегитесь. Или нет… Не надо, дети, не берегитесь. Смело вдыхайте эту сладость!
С этим словами маэстро Кальяни пробил кончиком указки тонкую пробочку алого воска. В ту же секунду будто вилами в рёбра подбросило тёмную фигурку Клода Биеннале — как бесёнок из табакерки, он взвился над партой и почти закричал:
— Я! У меня! Он у меня! Подождите, слушайте!
Девочки испуганно отшатнулись от поэта, а он хрипел, как бесноватый:
— Вот… вот, сейчас: древко! юного знамени! В небо вонзи!
— Что-что? — немного вздрогнул доктор Кальяни, а мальчик Клод уже дёргался в такт, изблёвывая липкие, гладкие строки:
Древко юного знамени в небо вонзи!
Насади это солнце на палец!
Насади это солнце — на ведьминский жезл!
Пригласи это небо на танец!
Ты — отмщенье сожжённых горбатых старух,
Возвращенье клокочущей стаи,
Ты — свободный, и сильный, и любящий дух!
Ты — струя, ты — сердечник желаний!
Прикажи — и вершатся вокруг чудеса!
Крикни — небо, как льдина, растает.
Правь, волшебный! Колдуй! Мы желаем тебя…
И так далее. Когда кудрявый Клод полностью вывалил плод своего вдохновения наружу и перестал кричать, в классе сделалось очень тихо. Только слышно, как давится рыданиями поверженный, вдавленный в олеандры завистник из Гастингса.
— Что же, мальчик Клод… — доктор Кальяни, помолчав, смакуя отзвуки стиха, наконец закинул голову к потолку, и жёлтая бородёнка его встала торчком, как антенна:
— Это впечатляет.
— Ещё есть? — вдруг хрипло спросил мальчик. Мокрые кудри прилипли к щекам; кажется, он сорвал голос. — У Вас… нет ли других сосудов с этим замечательным… Мне бы хотелось ещё!
— Вы получите ещё, — будто в задумчивости проговорил Кальяни. — Только позже. Сначала давайте послушаем, что нашепчет вашим сердцам четвёртый джинн, дух грусти и тоски.
Маэстро искоса поглядел на тугое горлышко очередной бутылочки, густо запачканное чёрным воском, — и с краю, слегка, осторожно поддел накрашенным ногтем мизинца.
По странному совпадению свет в зале моргнул и ослабел. От зыбкой тишины сделалось прохладно. Дети молча прижались к стульям, вращая глазами по сторонам, точно в любую секунду могла промелькнуть между полом и потолком призрачная чёрная тень, наводящая тоску.
Петруша вздохнул. Не по душе ему были эти опасные эксперименты с джиннами. «Ах, Господи, избавь меня от джинна уныния», — подумал он. Ему и правда сделалось как-то спокойнее, теплее оттого, что он представил себе: есть большой и сильный Бог, Который без труда разгонит всю эту пустотелую шушеру из волшебных бутылок. И никакое уныние нам не страшно, вот.
«Ах, Господи, избавь меня от джинна уныния!» — зачем-то повторил Тихогромыч и записал на бумажке.
И ещё Тихогромыч подумал, что если в волшебной бутылочке была пустота, то стихи получаются пустые. Если я увижу, к примеру, раненого Телегина, тогда я напишу стихи про раненого Телегина. А если стихи за меня пишет пустота из бутылочки, то стихи тоже пустые. Кроме красивого звучания, по-моему, ничего в них нет. Никогда не захочется такой стих выучить на всю жизнь.
Если бы Петруша писал стихи, он бы строго следил за собой. И не давал бы пробиться на бумагу пустым словам, которые только грохочут или звенят, а внутри ничего не имеют.
— Ух ты! — поразился Петруша. Ему вдруг показалось, что собственные его мысли звучат как серьёзные стихи из взрослой книжки. Он перестал грызть карандаш, боязливо покосился по сторонам и, немножко переставив слова и фразы, по приколу записал:
Ах, Господи, спаси меня от джинна уныния.
Избавь от зуда власти
И сладости звенящих гордых слов,
В которых не живёт ни жалость, ни любовь!
Странное дело, думал Петруша — рифм почти нет, а если читать размеренно, то звучит как настоящие стихи… Отчего так? Петруша понимал, что никакой способности к поэзии у него нет: кадетам, конечно, пристало сочинять бодрые строфы про смертный бой, как сочинял Денис Давыдов, — но не более того. Однако стих почему-то сразу выучился наизусть, сам собой. Петруша даже решил проверить: закрыл глаза и начал бормотать по памяти.
Согласитесь, что, когда сидишь с закрытыми глазами, сложно заметить, что кто-то стоит у тебя за плечом и подглядывает. Тощая рука сунулась — и подло выхватила Петрушину бумажку! Очкарик из Гастингса, отскочив, завизжал:
— Мастер Кальяни! Он тоже пишет! Вот смотрите — сочинил, а никому не показывает!
— Я знал, что дух уныния обязательно кого-то зацепит, — удовлетворённо кивнул маэстро. — Ах, ведь это русский мальчик… Русские мальчики иногда пишут хорошие стихи. Не такие длинные и скучные, как у Пушкина или Тютчева, но гораздо более звучные, чарующие — как у мастеров серебряного века. Мережковский, Белый, Блок — эти люди приручали джиннов десятками! Дайте сюда бумажку.
— Это моя бумажка, — пискнул Петруша. — Не читайте, пожалуйста…
— Очень, очень любопытно, — произнёс Кальяни, принимая из рук возбуждённого очкарика смятый листок. С видом опытного хирурга он опустил взгляд в исчёрканную бумажку… И отдёрнул глаза, точно коснулся калёного железа! Петруша сглотнул тугой комок.
— Но я ведь ничего особенного не писал…
— Это откуда у тебя? — прошептал маэстро, истерично размахивая Петрушиной бумажкой. Жёлтая косица на подбородке тряслась, как осиновый лист.
— Простите, это черновик! — поспешно выкрикнул Петруша. — Я ещё не докончил…
— Вам это с рук не сойдёт! — взвизгнул Кальяни, подскакивая и бросаясь к выходу. Класс ошеломленно выдохнул: поразительная перемена! Вместо ленивого, уверенного в своих силах льва — перед детьми бегал, размахивая руками, суетливый и дёрганый тролль, увешанный побрякушками.
— Я немедля доложу проректору! — провизжал Кальяни и скрылся. Дверь оглушительно хлопнула.
— А чё я сделал-то? — испуганно прошептал Петруша и поглядел на Готфрида из Гастингса. Очкарик взирал на него с ненавистью.