Дик поднял визор и посмотрел на экран, на эту туманность в надире, похожую по форме на песочные часы. Хороший ориентир, который легко будет найти в базе данных.
Правда, есть и второй вариант. Почти год назад он видел эту Диадему. А вдруг она запомнилась ему более яркой, чем есть на самом деле? А вдруг он просто проглядел туманность, похожую на песочные часы, а капитан не обратил на это внимания? Вдруг это он свихнулся, а не сантор и не навигационные приборы? Вдруг все, что нужно делать — это продолжать путь?
Дик привык доверять приборам больше, чем себе — неопытному юнцу. Если бы несовпадение реальности с конхидзу было не столь вопиющим — кто знает, может, он продолжал бы вести корабль по приборам, полностью отказав в доверии себе. Но не могло же так быть, чтобы меньше чем за год возникла туманность там, где ее не было! Или могло? Господи, да он же имеет под рукой человека, который может объяснить ему, что и как. Не нужно мучить голову, нужно просто посоветоваться с лордом Гусом!
От этой мысли сделалось намного легче. Всегда легче, когда есть кто-то, с кем можно разделить заботы. Дик положил корабль в дрейф, объявил команде отдых и сам немного поспал, зная, что с лордом Гусом лучше беседовать на свежую голову.
* * *
Что почувствовал бы… эээ, скажем, Галилео Галилей, если бы ему довелось оказаться на борту корабля эээ, скажем, Магеллана, затерянного в дальних морях, где весь офицерский состав умер от чумы, и единственный более-менее компетентный в навигации человек, корабельный юнга, обратился к нему с просьбой помочь с навигацией? «Вы же ученый, дом Галилео, вы же наверняка умеете обращаться с астролябией?».
Вот примерно то же самое почувствовал и Августин.
До сей поры его никак не интересовало прикладное применение его знаний. Прикладников он даже в некотором роде презирал; точнее, относился к ним со снисходительностью средневекового схоласта, общающегося с работягами-алхимиками.
Подумать только, за несколько лет до Эбера его тогдашние коллеги-физики полагали, что еще немного фактического материала, эмпирических наблюдений, которые в обилии стали поступать из первых межзвездных экспедиций — и им откроются основополагающие законы бытия, связи, которыми сцеплены пространство и время! По глупой случайности, из-за неполадок в наношлеме пилота-испытателя, были открыты дискретные зоны и сам принцип прыжка — и наука впала в некую эйфорию. Еще немного, обещали популяризаторы, еще чуть-чуть — и мы проникнем в принцип дискретности пространства, построим нуль-порталы, позволяющие ходить на другие планеты как в собственный гардероб, наклепаем машин времени и начнем сами зажигать звезды! Но годы шли, фактаж копился, а прорыва не происходило. Стоило появиться некоей теории, которая как будто бы объясняла все — и буквально тут же новая экспедиция притаскивала нечто, опровергающее теорию начисто. Например, те же дискретные зоны никак не впихивались ни в общую, ни в специальную теорию относительности, которая господствовала в физике уже более ста лет. Попытки создать какую-то суперспециальную теорию относительности неуклонно проваливались. Пресловутых «черных дыр» не нашлось вовсе, зато обнаружились левиафаны. Наблюдения геофизиков за корой других планет перевернули ряд расхожих представлений о физике Земли. В довершение всего появились шедайин со своими наработками, и целая отрасль теоретической физики около столетия занималась только разгребанием их колоссального наследия. А меж тем количество эмпирических данных росло, и теоретическая физика оказалась по отношению к прикладной не только в расколе, но и в некотором загоне, как схоластика в свое время — к экспериментальной науке. Ученые снова сделались чернорабочими. Франклин запускал змея в грозу, Вольта и Гальвани мастерили кислотные батарейки и мучили лягушек, Лавуазье лично паял колбы — а современник лорда Августина Мак-Интайра де Риос-и-Риордан лично садился на торговый, исследовательский или военный корабль, чтобы самому исследовать потоки энергии и вещества вблизи от Ядра, газовые планеты-гиганты в процессе генезиса или энергию распада сверхтяжелых элементов в генераторе двигателя-атиграва. В определенном смысле повторялась история науки во времена Темных Веков: наиболее почтенная часть ученых (собственно, только они претендовали за звание ученых) занималась хранением наследия прошлых веков — от Ньютона до Чандракумара плюс изучала наследие шедайин, наименее почтенная часть ученых (которых никто учеными не признавал, и в первую очередь они сами) просто строила корабли, ходила на них туда и сюда и записывала результаты наблюдений. Примерно так обстояло дело в первые сто лет после Эбера. Конечно, каждый ученый-теоретик решал и практические задачи — какая из молодых колоний стала бы тратить средства, чтобы обучить в Метрополии физика, неспособного предсказать перемену погоды или вспышку на местном солнце, высчитать сейсмическую активность для строителей? Потом колонии начали вкладывать деньги в исследования — в первую очередь их интересовало усовершенствование кораблей и оружия. Здесь пути теоретиков и практиков разошлись: такие исследования уже нельзя было выполнять как поденную работу, на досуге отдаваясь размышлениям отвлеченного характера — но при экономическом подъеме колоний появился праздный класс, поставлявший кадры для новой схоластики. По сравнению с огромным количеством прикладников он был малочислен, и сосредоточен полностью вокруг учебных заведений и в них самих. Эти люди были скелетом науки — склеротичным и закостенелым, страдающим местами от размягчения тканей, а местами — от отложения солей, но в целом — именно скелетом, который делает всякое тело тем, что оно есть, а не бесформенной медузой. Подобно клеткам мышц и крови практики-прикладники лепились к этому скелету, питали его и поставляли ему кислород новых идей, вымывая хотя бы частично вековые отложения, но они не становились белой костью — а белая кость, в свою очередь, не становилась красной плотью. Прикладники приходили сквозь университеты, как кровь, получали от теоретиков те базовые знания, которые они должны были в будущем или использовать, или отринуть, и, в свою очередь, поставляли новые данные — зачастую совершенно не интересуясь тем, как эти данные будут переварены учеными головами и что получится на выходе.
Лорд Августин был исключением из правил. Он никак не зависел ни от научной карьеры, ни от необходимости добывать себе хлеб насущный — что и давало ему возможность мыслить независимо; настолько независимо, что ряд ученых коллег считал его просто полоумным. Да и как не считать полоумным человека, который вполне способен, не считаясь с научным званием и авторитетом оппонента, написать в «Имперском вестнике теоретической физики» разгромную статью по поводу реферата противника и перехерить все, над чем тот трудился последние двадцать лет? А лорду Августину случалось. Он не считался ни с чем и ни с кем. Притом, злым человеком он совсем не был — ему просто в голову не приходило, что его публикации могут поломать кому-то карьеру и что «карьера» для этого человека может быть синонимом слова «судьба». Он стоял за научную истину, как он ее видел и знал, а общественное положение и независимость от официальных институтов науки давали ему возможность не искать компромиссов.
Словом, задача, поставленная перед ним Диком, была… нестандартной. Лорд Августин ни разу не пытался сопоставить свои книжные знания и логические построения с грубой реальностью. Конечно, грубая реальность не так давно отвесила всем насельникам «Паломника» здоровенную оплеуху, но, пережив первый шок, лорд Августин с головой нырнул в проблему «двойного левиафана». Свою монографию по этому вопросу он решил посвятить погибшему экипажу «Паломника», и даже набил это посвящение в сантор. Уже на второй странице, когда посвящение пропало из поля зрения, лорд Августин совсем забыл о погибших. Он вспоминал о них, конечно, каждый раз, когда Констанс читала из бревиария молитву за умерших, и искренне присоединял свой голос к голосу всех молящихся (в молитвах по бревиарию принимали участие все свободные члены экипажа — такой обычай установился сам собой со дня катастрофы) — но такой уж он был человек, что, когда работал, забывал обо всем и вся, кроме работы. И о себе в том числе — узнай он, что завтра утром подвергнется самой мучительной из казней, он не дрогнул бы, но постарался завершить монографию о «двойном левиафане», набросав ее за ночь хотя бы тезисно.