В двенадцатом часу ночи к ней приехала Маша. Едва открыв дверь, Ника поняла, что неприятность эта произошла. Маша кинулась к ней на грудь:
— Ника, скажи, это не правда? Ведь не правда, скажи!
Ника погладила скользкие от дождя волосы. Молчала.
— Я же знаю, не правда… — твердила Маша, комкая в руках крепдешиновую косынку в косых лиловых, серых и черных клетках. — Зачем она там? Почему?
— Потише, потише: ушки на макушке. — Ника сделала предупредительное движение в сторону детской комнаты.
Ника так давно, с самого июля, ждала этой неминуемой бури, что, пожалуй, даже испытала облегчение. Эта дурацкая тягомотина длилась все лето.
Уезжая в мае из Поселка, Ника чистосердечно решила сделать Машке этот тайный подарок — уступить Бутонова. Но не получилось. Все то время, пока Маша выгуливала детей в Крыму, Ника ездила к Бутонову, решив про себя, что дальше видно будет. Отношения у них образовались изумительно легкие. Бутонова восхищала в ней чудесная простота, с которой они говорили обо всем на свете, полное отсутствие чувства собственности, и когда он однажды попытался выразить это корявым языком, она его остановила:
— Бутончик, головка у тебя не самое сильное место. Я знаю, что ты хочешь сказать. Ты прав. Дело в том, что у меня мужская психология. Я, как и ты, боюсь влипнуть в длинный роман, в обязательства, в замужество, пропади оно пропадом. Поэтому, имей в виду, я всегда бросаю мужиков первой.
Это было не совсем так, но звучало правдоподобно.
— Ладно, подашь заявление за две недели до ухода, — сострил Бутонов.
— Валера, если ты будешь таким остроумным, я в тебя влюблюсь смертельно, а это опасно. — И Ника засмеялась громко, запрокидывая голову, тряся длинными волосами и грудью. Она смеялась постоянно — в трамвае, за столом, в бассейне, куда однажды ходили, — насмешливый Бутонов поддавался на ее смех, хохот до всхлипов, до боли в животе и потери голоса. Смеялись до изнеможения в постели.
— Ты уникальный любовник, — восхищалась Ника, — обычно от смеха эрекция прекращается.
— Не знаю, не знаю, может, ты меня недостаточно рассмешила…
…Приехавшая в начале июля Маша, сбросив детей Сандрочке, сразу же понеслась в Расторгуево. Ей вдвойне повезло: Бутонова она застала, а Нику — нет, она уехала накануне. Машин приезд совпал с возобновлением заброшенного два года тому назад ремонта. Накануне Бутонов расчистил бабкину половину, в которой лет двадцать не жили, а теперь пришли двое мужиков, нанятых на подмогу. Ника уговорила его не обшивать стены вагонкой, как он хотел, а, наоборот, ободрать до бревен, очистить, заново проконопатить и привести в порядок грубую мебель, тоже оставшуюся после бабки.
— Валер, поверь моему слову, ты сейчас эту мебель на дрова пустишь, а через двадцать лет она будет музейной.
Бутонов удивился, но согласился, и теперь вместе с мужиками обдирал многослойные обои.
— Бутонов! — раздался с улицы женский крик. — Валера!
Он вышел в облаке пыли, в старой докторской шапочке. За калиткой стояла Маша. Он не сразу ее и узнал. Она была в густом крымском загаре, очень привлекательная, и огромная улыбка еле помещалась на узком лице. Просунув руку в щель между штакетинами, она откинула крючок, и пока он медлительно соображал, как бы ее сейчас сплавить — приход ее был не ко времени, — она уже неслась по кривой дорожке и бросилась, как щенок, ему на грудь, уткнулась в него лицом:
— Ужас! Ужас какой! Я уже думала, что никогда тебя больше не увижу!
От ее макушки шел сильный запах моря. И опять он услышал, как тогда, в Крыму, громкий стук ее сердца.
— Черт-те что! Звучит как в фонендоскопе!
От нее шел жар и свет, как от распаленной спирали мощной лампочки. И Бутонов вспомнил то, что забыл: как она яростно и отчаянно сражалась с ним в маленькой комнате Медеиного дома, — и забыл то, о чем помнил: о ее длинных письмах, со стихами и рассуждениями о вещах не то чтобы непонятных, но ни на что не годных.
Она прижалась ртом к покрытому пылью медицинскому халату и выдохнула горячий воздух. Подняла лицо — улыбки не было, бледна до того, что два перевернутых полумесяца темных веснушек выступили от скул к носу.
— Вот — я…
Если в бабкиной половине было ремонтное разорение, то на чердаке, куда они поднялись, была настоящая свалка. Ни бабка, ни мать никогда ничего из дома не выбрасывали. Дырявые корыта, баки, рухлядь столетнего накопления.
Дом поставил здесь прадед в конце прошлого века, когда Расторгуево было большим селом, и пыль стояла на чердаке действительно вековая. Лечь невозможно. Бутонов посадил Машу на хлипкую этажерку, и она была ну просто как глиняная кошка, только худая; и все произошло сильно и коротко и так, что невозможно было оторваться, и тогда Бутонов перетащил ее на изодранное кресло, и опять его прожгла теснота этого места и сугубая теснота ее детского тела. По отрешенному ее лицу текли слезы, и он слизывал их, и вкус их был вкусом морской воды. О Господи…
Вскоре Машка уехала, и Бутонов опять пошел обдирать обои с мужиками, которые, казалось, и не заметили его отсутствия. Он был пуст, как печная труба, а вернее, как гнилой орех, потому что пустота его была замкнутая и округлая, а не сквозная… ему почудилось, что он отдал больше, чем хотел…
Да, сестрички — он не вникал в тонкости родства — полная противоположность. Одна смеется, другая плачет. Друг друга дополняют.
…Три дня Маша не могла застать Нику дома, хотя названивала не переставая. От Сандры она знала, что Ника в городе. Наконец дозвонилась:
— Ника! Три дня тебя вызваниваю! Куда ты задевалась?
Маше и в голову не приходило, что Ника ее избегает, готовится к встрече.
— Догадайся с трех раз! — фыркнула Ника.
— Новый роман! — прыснула Маша.
— Пять с плюсом! — оценила Ника Машину догадливость.
— Кто к кому? Лучше я к тебе! Сейчас еду! — горела нетерпением Маша.
— Давай лучше в Успенском, — предложила Ника. — Мать, наверное, за трое суток от них очумела.
Детей как свезли в первый день к Сандрочке, так про них и забыли.
Сандра с Иваном Исаевичем справляли праздник любви к внукам и вовсе не тяготились. Только Иван Исаевич все тянул на дачу, — чего детей в городе томить…
— Нет-нет, — взмолилась Маша, — лучше я к тебе, там не поговорить!
И Ника сдалась: деваться некуда, все равно придется эту исповедь принимать.
С того дня Ника приняла на себя роль доверенного лица. Положение ее было более чем двусмысленное, а сказать, что в этом деле у нее и своя доля, было как будто поздно. Маша, в своей любовной горячке, торопилась рассказать Нике о каждом свидании, и это было для нее чрезвычайно важно. За многие годы она привыкла делиться с мужем самыми незначительными переживаниями, а теперь Алик не мог быть ее собеседником, и она все обрушивала на Нику, вместе со стихами, которые писала постоянно. Расторгуевская осень, шутила Маша.