Но сигналы сущности – лепсли шли ровно.
А немца успокаивала девка.
Совсем дикая, а чему-то научена. Все сама схватывала. Вскормлена русской бабой в русской избе, в сердце – жалость. Жалела, например, повешенного приказчика: считала, что повесили человека не по делу. Да и не успела вытрясти из него, какие такие денежки дал за нее Семейка. На самого Семейку еще больше сердилась: вот оставлял ее приказчику только на год, а сам где бродит?
Всю ломало от любопытства: сколько за нее взял?
Сильно бы обиделась, если б мало.
От надоедливых мыслей ласкалась к немцу, как зверенок. Искала особенного взгляда, ждала весны. В нечаянном жесте, в словечке оброненном вдруг проскальзывало в военном немце что-то непостижимо знакомое. Так по сендухе идешь и видишь: нежность травки, толстый гриб, в се обычное – болотца, озерца. По бережкам травка растет – вышиной в четверть аршина, листы круглые, стебелек тонок. Морошка да эта травка, вот и жизнь спасена. Идешь, обычно все.
И вдруг – гриб особенный…
Или звезда встанет так, как до того ни разу не видела, больно уколет сердце…
Прижимая руки к теплым грудям, прислушивалась к скрипу снега. Думала (сканировал сознание девки Аххарги-ю), что у рта мохнатые совсем как звери – охотятся друг на друга. Хотела немца и одновременно хотела, чтоб вернулся Семейка. Понимала, что так не бывает. Терялась от противоречивости.
Среди ночи проснется, дышит.
Невидимый ефиоп посапывает в углу на нарах, как черный мальчик в тулупе.
Темно, смутно. В сердце обида, страшно радовавшая Аххарги-ю. Сама себя спрашивала: зачем такой большой мир? Откуда приходят у рта мохнатые? Почему все так, как имеется? Отчего летучая мышь носится так, будто в том ее личная заслуга? Наконец, для чего ее, нежную Алевайку, одноногий гладит по черным прямым волосам, а государевых приказчиков вешает?
Чувствовала смутно: все это и с нею связано.
Семейка на глухой протоке думал примерно так же.
Кругом страна такая, что со страху одного дня не проживешь.
Когда в страхе уходили от немца через горы, олешки на перевалах ломали ноги, падали в ледяные щели. За пазуху кафтана заткнув теплые рукавицы, Семейка горячо дышал на озябшие пальцы. Уйти от стрельцов, иначе всех перебьют. Морозный туман плыл над снегом. От мехов щеки горели. Дым костров, звериные оболочки. А ночью из светящегося тумана – взгляд. Ну, как бы взгляд. Пойми такое! Будто из кристаллического тумана все в инее смотрит некое лицо – со всей полнотой власти и грозным величием.
Падал снег – пушистая вода. Под ногами становился твердым.
Военный немец копытил снег, пытался догнать казаков. Семейку Козла обещал лично ободрать кнутом, голого выставить на лед протоки, облить водой, чтобы стеклянная статуя стояла неподвижно до весны, утверждая безвыходность любого греха.
Правда, и Семейка не дурак. В свою очередь обещал отстегнуть немцу деревянную ногу, принародно сжечь на его же спине. Ишь, бляжий сын! Подкидыш ада. Взгляд водянистый.
Якунька тоже нашептывал: этот немец не простой. Сам-де рассказывал по дороге в Москву, что не с одного вора кожу спустил.
Якобы от души вешал англичан на реях. Португальцев жег, заперев в трюме барка. Топил голландцев. Про испанцев – только рукой махал. «Майн Гатт! У марселей отдали по одному рифу, спустили стаксели, грот-тресель взяли на гитовы. Ни один галеон не ушел». А теперь шел по Сибири – крики, несло паленым. Жгли всех, кого находили нужным. Маленький ефиоп ласково спрашивал: «Абеа?» («Ну, как ты?») и мешал сабелькой угли под ногами привязанных к ондушкам людей.
Ада подкидыш.
Серой от него несло.
Конечно, Господь, создавая живое, заранее знал, кто кому пойдет на корм. Но ведь тоже – как? Немец, к примеру, летом поймал одного Семейкиного человечка, прочел ему что-то вслух по бумажке и привязал к сухому стволу над муравейником. Ну и пусть, ну и оставь, коль так дело решилось, не ставь свечей из человечьего жира, как в аду. А ефиоп, говорят, ко всему прочему просто голыми розовыми ладошками рылся в муравейнике, сердил насекомых.
Аххарги-ю радовался: не разум!
Радовался, что скоро вытащит друга милого с уединенного коричневого карлика.
Знал теперь точно: в природе разумное от неразумного отделяет единственно только чувство красоты – вне всяких инстинктов. Вот дикующие любят одиночество. Адя них простор всего дороже. Сендуха большая, уйдут за горизонт – забудут семью. Если потом встретят – начинают жить, как с новой.
Пахнет кровью. Олешки мекают, крутит пурга. Чучуна – совсем дикий человек – выскочит. Дикующий на корточках сидит у небольшого костра, в глазах туман. Говорит:
«Вы, русские, как чайки на нашей реке. Вы никогда сытые не бываете».
«А вы государя не кормите, много ему задолжали».
«У нас бескормица».
«А то дело не государя. Ясак ему несите. Государя надо кормить, одевать, иначе сам Господь рассердится».
«А кто есть такой?»
Немец показал рукой на небо:
«Он над нами».
Дикующий смиренно поднял взгляд, ничего не увидел в сияющем небе.
«Что же, вам даром давать рухлядь?»
«Даром».
«Тогда лучше убью тебя».
Почесал голову, круглую, как тундряная кочка.
«У нас просто. Мы над таким не думаем. Наша еда вокруг сама на ногах ходит, – указал на пасущегося олешка. – Наша еда сама растет, пока мы спим».
Ну как развить разум, если все силы уходят на преодоление холода?
Как развить разум, если все силы уходят на преодоление голода, наводнений, обжигающих вихрей? Вот разбойник Семейка (сканировал Аххарги-ю) тоскует о веселом светлом вертограде. Чтобы все там, как в сказке, и березы – золотые сучья. У Семейки руки по локоть в крови, а он хочет ставить чистые избы, выписывать из России девок. Они ж там непостижимой красоты. Концом коромысла ударят – вытянут нитку жемчуга, другим концом ударят…
– …в синяках будешь.
– И то… – в беседе Якунька всегда охотно соглашался с Семейкой.
Но и спрашивал:
– Откуда жемчуг-та? Золотые сучья-та?
Не разум, нет. Химические помутнения сознания.
Видения нечеткие, бессмысленные, порождаемые инстинктом.
С некоторых пор Аххарги-ю совсем отчетливо различал сигналы сущности – лепсли. Гибкое время сладостно изгибалось в предчувствии великих перемен. Симбионтов с Земли будем вывозить целыми трибами! В неразумности красота иногда возникает от бессмысленных движений. Вон водоросли медлительно волнуются, думают разве? Это же не от чувств. Вон белка стрекочет на печальной, закрученной ветрами ондуше. Разве сердце у нее? Сложно перепутан живой мир, напитан темными инстинктами. В будущих вереницах веков, может, и блеснут какие частицы разума, но пока – суета, смута, химические затемнения.