Я понятия не имел, как долго здесь пробыл.
Я не имел понятия и где нахожусь. И в скольких похожих местах мы уже побывали за эту ночь.
Все это не имело значения, потому что…
Зеркало не входило в рамку — острые осколки упирались в пластмассовые края, удерживая опасно зависший центр, расколовшийся звездой.
«Слишком много краев, — пробормотал я про себя. — Осколки никак не желают сойтись вместе, мать их».
Эти слова показались мне очень выразительными, будто случайная рифма, прозвучавшая в обычной речи. У меня мелькнула мысль, что я ни за что не починю это зеркало. Только бесполезно обрежу руки. Твою мать.
Оставив лицо Райкера в зеркале, я, пошатываясь, вернулся к столику, заставленному высокими свечами, за которым Трепп посасывала длинную трубку из слоновой кости.
— Мики Нозава? Ты серьёзно?
— Да, твою мать, — яростно тряхнула головой Трепп. — «Кулак флота», так? Я смотрела этот фильм по крайней мере четыре раза. В Нью-Йорке полно колониального барахла. Теперь это последний писк моды. Особенно мне понравилось то место, где Нозава разбирается с аквалангистом, нанося удар ногой в полете. Я прочувствовала этот удар до самых костей. Красотища. Поэзия в движении. Эй, а ты знаешь, что в молодости Нозава снимался в голопорнухе?
— Чушь собачья. Мики Нозава никогда не снимался в порнухе. Ему это не нужно.
— А кто говорит о нужде? Парочка куколок, с которыми он игрался, — лично я занималась бы с ними и совершенно бесплатно.
— Чушь. Собачья.
— Клянусь Господом Богом. В оболочке с европейскими глазами и носом, которую Нозава списал в утиль после автокатастрофы. Он там ещё совсем молодой.
В этом баре стены и потолок были увешаны нелепыми музыкальными инструментами-гибридами, а полки за стойкой заставлены древними бутылками, затейливыми статуэтками и прочим никчемным хламом. Уровень шума относительно низкий, и я пил что-то такое, что на вкус не походило на отраву, причиняющую слишком много вреда моей системе. В воздухе чувствовался слабый привкус мускуса; на столиках стояли вазочки с леденцами.
— Зачем ты это делаешь, твою мать?
— Что? — обалдело тряхнула головой Трепп. — Держу кошек? Мне нравятся ко…
— Работаешь на эту долбаную Кавахару. Это же жертва аборта, треклятая шлюха-маф, не стоящая даже пепла от сигареты. Так почему же ты…
Трепп схватила меня за руку, которой я оживленно жестикулировал, и на мгновение мне показалось, что драки не миновать. Во мне пьяно ожила нейрохимия.
Но вместо этого Трепп с любовью обвила моей рукой свое плечо, привлекая к себе. Моргая по-совиному, она заглянула мне в глаза.
— Слушай, что я тебе скажу.
Наступило затянувшееся молчание. Я подождал, пока Трепп, сосредоточенно нахмурившись, сделает большой глоток из бокала и поставит его на стол с преувеличенной осторожностью. Наконец она погрозила пальцем.
— Не суди и не судим будешь, — запинаясь, промямлила она.
Другая улица, спускающаяся вниз. Идти вдруг стало легче.
Над нами в полную силу высыпали звезды, более яркие, чем те, что я видел в Бей-Сити. Остановившись, я задрал голову, наслаждаясь зрелищем ночного неба, пытаясь отыскать взглядом созвездие Единорога.
Тут. Что-то. Не так.
Чужое небо. Ничего знакомого. У меня под мышками выступил холодный пот, и внезапно отчётливые яркие точки превратились в армаду, надвигающуюся извне, готовящуюся начать бомбардировку планеты. Марсиане вернулись. Мне показалось, я вижу их, выжидательно кружащих в узкой полоске неба над нами…
Я начал падать, и Трепп едва успела меня подхватить.
— Эге-ге! — рассмеялась она. — Что ты там увидел, кузнечик?
Чужое небо.
Становится все хуже.
В другом туалете, залитом болезненно ярким светом, я пытаюсь запихнуть в нос порошок, который мне дала Трепп. Мои ноздри уже пересохли и горят, порошок постоянно высыпается обратно, словно показывая, что для этого тела уже достаточно. За спиной открывается дверь кабинки, и я бросаю взгляд в большое зеркало.
Из кабинки появляется Джимми де Сото, в полевой форме, испачканной грязью Инненина. В жестком свете туалета его лицо выглядит особенно плохо.
— Все в порядке, приятель?
— Не очень. — Я чешу ноздрю, в которой, похоже, начался пожар. — А ты как?
Джимми машет рукой, показывая, что жаловаться нечего, и приближается к зеркалу. Срабатывают датчики, реагирующие на свет, из крана начинает питься вода, и Джимми, склоняясь над раковиной, моет руки. Грязь и кровь, смытые с кожи, образуют густой бульон, закручивающийся крохотным водоворотом в сливном отверстии раковины. Я чувствую плечом прикосновение тела Джимми, но его единственный уцелевший глаз пригвоздил меня к отражению в зеркале, и я не могу или не хочу оборачиваться.
— Это сон?
Джимми пожимает плечами и продолжает опирать руки.
— Это край, — отвечает он.
— Край чего?
— Всего.
Всем своим видом Джимми показывает, что речь идёт о чем-то само собой разумеющемся.
— Мне казалось, ты приходишь ко мне только во сне, — говорю я, как бы ненароком бросая взгляд на его руки.
С ними что-то не так; сколько бы грязи ни отскреб Джимми, остается все больше и больше. Ею уже забита вся раковина.
— Что ж, можно сказать и так, приятель. Сны, галлюцинации, вызванные стрессом, или напряженная работа мысли, как сейчас. Понимаешь, это и есть край. Трещина в действительности. То, где наступает конец таким глупым ублюдкам, как я.
— Джимми, ты умер. Я уже устал повторять тебе это.
— Угу. — Он трясет головой. — Но для того, чтобы добраться до меня, ты должен сам спуститься в трещину.
Бульон из крови и грязи начинает стекать в раковину, и я вдруг понимаю, что, когда он вытечет весь, Джимми тоже исчезнет.
— Ты говоришь…
Он печально качает головой.
— Все это слишком сложно, мать твою, чтобы вдаваться в подробности. Ты ошибочно полагаешь, что в наших руках находятся рычаги контроля действительности, только потому, что мы можем зафиксировать какие-то её отдельные крохи. Но все гораздо серьёзнее, приятель. Гораздо серьёзнее.
— Джимми, — беспомощно развожу руками я, — что мне делать, блин?
Он отступает назад от раковины, и его изуродованное лицо искривляется в жуткой усмешке.
— Вирусная атака, — отчётливо произносит Джимми. При воспоминании о моем собственном крике на побережье Инненина меня прошибает холодный пот. — Ты ведь не забыл, не так ли?