Он мог так часами сидеть на берегу реки, глядя, как солнце играет на воде, следя за проплывающей деревяшкой, плеснувшей рыбой, полетом чайки, ростками травы, которые пробиваются сквозь камни мостовой. После тесных вильямсбургских улиц, после покраски темных кирпичных стен простор, солнце, река и ветер особенно ласкали его зоркие зеленые глаза под густыми угольно-черными ресницами. И хотя громадные красные склады на берегу и грохот дрожащих мостов ничем не напоминали его родное местечко Грабице, откуда он недавно приехал, ему всегда казалось, что он вернулся на родину, по которой не переставал тосковать.
Так же, как в его родном местечке, на берегу реки молча и неподвижно стояли рыбаки, часами сутулясь над своими удочками. Небо тут было таким же привычным и уютным, с разбросанными по нему голубовато-белыми облачками. Такие же птички, танцуя и попискивая, прыгали вокруг. Белье, которое жена рыбака развесила на корабле для просушки, напоминало домашние рубахи и фуфайки, которые его мать обычно развешивала утром в пятницу на плетне, чтобы они высохли к субботе.
Когда Бетти родила ему второго ребенка, девочку, Шолем просто разделил коляску на две части и возил обоих детей на прогулку, как только у него появлялась несколько свободных часов.
После второго ребенка Бетти успокоилась. Она увидела, что вернуться к девичьей жизни невозможно, что она должна платить за свою глупость, от которой ее так предостерегала мать, и поэтому больше не бросалась, рыдая, на постель, как раньше, и не пыталась выцарапать мужу глаза. Она просто предохранялась надлежащим образом, чтобы не загубить окончательно молодость, залетев в третий раз. Кроме того, она старалась по-людски вести хозяйство на те замусоленные доллары, которые муж отдавал ей каждую неделю — все до единого. Как прежде во флирт, так теперь она с головой окунулась в домашние шмотки и цацки. Ей не надоедало покупать всевозможные шкафчики, столики, лампы с цветастыми абажурами, стеклянные вазочки, фарфоровые статуэтки, шелковые подушечки и набивать всем этим свою маленькую квартирку в Вильямсбурге. Также она постоянно шила для своих детей всякие рубашечки, фуфаечки и чепчики, особенно для девочки, которая удалась в маму и больше напоминала куклу, чем живого ребенка. Но особой гармонии между мужем и женой уже не было. Хотя именно Бетти в юности бегала за Шолемом, а не он за ней, она чувствовала себя обиженной, как будто муж обещал ей королевство, а потом обманул.
Каждый раз, проходя мимо дрог-стор Альберта и видя, как его молодая жена (Альберт надавно женился) сидит за кассовым аппаратом и с веселым звоном бросает в него деньги, Бетти снова чувствовала несправедливость, жестокую несправедливость, приключившуюся с ней. То же самое она чувствовала, когда ходила в гости к своим старшим сестрам, которые жили в больших красивых квартирах, имели полные шкафы платьев и туфель и даже машины.
Шолем не хотел сопровождать ее к сестрам и старался уйти из дома, когда его свояченицы и свояки отдавали визиты. Свояченицы слишком уж громко восхищались Беттиными дешевыми приобретениями, сделанными на распродажах, так взрослые потешаются над ничего не стоящей игрушкой, которой хвастается ребенок. Свояки еще более открыто выражали свое презрение к его квартире и к нему самому, Шолему Мельнику. Сбросив пиджаки и наполнив квартиру сигарным дымом, они не переставая говорили о своем бизнесе, о своем успехе, о том, как они «делают деньги», о своих машинах, которые они покупали или продавали. Им никогда не надоедало говорить о машинах, бензине, быстрой езде и столкновениях. Шолему Мельнику не о чем было говорить: разве что о стенах, которые он красил. И даже если бы ему было о чем поговорить, он бы все равно не смог, потому что не ладил с английским языком, на котором все вокруг говорили так бегло и гладко. В нескольких произнесенных с ошибками еврейских словах, которые семья вставляла в разговор ради него, «зеленого», чувствовались насмешка и презрение. С огромным облегчением, как мальчик, выбегающий из комнаты, в которой он чувствует себя неловко, Шолем при первой же возможности вырывался из дома, брал коляску с детьми и уходил на берег реки, в свое убежище. Так же он поступал, когда Бетти была не в духе и начинала есть его поедом, грызть, жилы из него тянуть: почему он не такой, как все нормальные мужья? В нормальных семьях мужья со временем начинают преуспевать, даже «зеленые» постепенно становятся из поденных рабочих хозяевами своего дела или членами юнион
[172]
и чего-то добиваются. А он, ее муж, всю жизнь держится за ведро и кисть, едва наскребает несколько долларов, работая на других. А сколько раз у него вообще не было работы! В нормальных семьях мужья обеспечивают хорошую жизнь своим женам, покупают им меха, украшения и дорогие платья, отправляют их в летние и зимние санатории и даже покупают им машины, а она, Бетти, ничего не может себе позволить: ходит без платьев, голая и босая. Шолем Мельник старался поскорее сбежать из дома не столько из-за того, что не мог выносить женины попреки, сколько из-за того, что боялся выйти из себя и натворить бед. Больше всего его бесили Беттины заявления насчет того, что она ходит голая и босая, в то время как несколько шкафов в доме ломилось от ее платьев, пальто, обуви и шляпок. Шолем знал, что все эти платья и туфли добыты множеством его тяжелых сверхурочных и ночных работ.
Единственный из всей семьи, с кем Шолем Мельник мог переброситься словом, был его тесть, переплетчик, который иногда заглядывал к ним по субботам. Читая газету, оставшуюся еще с прошлой недели, мистер Феферминц бросал ее посередине и принимался обсуждать со своим зятем его домашние дела. Каждый раз разговор доходил до семейных отношений, от которых мистер Феферминц сам страдал всю жизнь и не без оснований предполагал, что у зятя дела обстоят не лучше.
— Знаешь что, — быстро говорил он, счищая ногтями клей с пальцев, — такие уж они, эти бабы… Моя такая же, однако мы с ней жизнь прожили… Лучше им не отвечать…
Шолем Мельник так себя и вел: жить — жил, отвечать — не отвечал. Жизнь эта была довольно пресной — ни то ни се, не то чтобы мир, не то чтобы ссора, и так тянулись день за днем, год за годом. Немного счастья, необходимого всякому человеку, Шолем находил в детях, которые росли как на дрожжах. Бетти находила свое счастье в муви напротив их дома, в которое она ходила при первой возможности. Как в юности, у нее были свои любимцы среди старс
[173]
. Как в юности, она сопереживала героям и героиням на экране. Глядя на красоту, богатство и вечный праздник, царившие в кинокартинах, она забывала свою серую обыденную жизнь. Тем временем, живя то в большем, то в меньшем согласии, оба они, муж и жена, свыклись со своей жизнью, которая стала для них чем-то естественным. Все было естественно: разрывы и воссоединения, размолвки и примирения, и даже то, что они спали в двуспальной кровати, потому что спальня была слишком мала для двух отдельных кроватей, и даже супружеские отношения по ночам, когда они не были в ссоре.
Целых шестнадцать лет продолжалась эта жизнь и так бы, конечно, и тянулась до конца, если бы кровь Шолема Мельника не начала вдруг бунтовать против свинцового яда, который она впитывала в себя годами. Доктора велели больному отложить ведро и кисть, если он не хочет умереть молодым.