Но я хочу поставить одно условие. Эту рукопись не должен прочесть ни один из моих детей, не достигший двадцати одного года, и еще мне бы хотелось, чтобы мои дочери не читали ее до вступления в брак. Да, я знаю, что времена меняются, а я старомодный ханжа, но какие-то принципы должны быть, ведь так? Мне такое условие не кажется неразумным.
Прежде всего я хочу предупредить, что не буду много рассказывать о своей жизни до несчастья на Сеннен-Гарт в 1930 году, которое произошло через несколько дней после того, как мне исполнилось двадцать пять. Лучше будет опустить завесу над моей жизнью до 1930 года, хотя мне и кажется, что если я собираюсь нарисовать ее правдивую картину, то мне придется время от времени вспоминать о событиях своей бездарно прожитой юности. Позвольте мне покончить с этой неприятной задачей как можно более безболезненно, кратко пояснив, в каких отношениях я состоял со своей семьей и с окружающими, когда мне исполнилось двадцать пять.
Отец умер в 1926 году, мать еще была жива, но оба эти факта значили для меня очень мало, потому что родители всегда были мне безразличны. После того как они навсегда расстались примерно через десять секунд после моего зачатия (я всегда считал это замечательным достижением), самый факт моего существования был для них настолько отвратителен, что воспитывала меня моя большая и уютная няня из Пенмаррика. Отец удалился в Оксфордшир, чтобы жить там с любовницей и остальными восемью детьми, а мать сбежала на ферму в приход Зиллан. До шести лет я не видел своих родителей. Потом они раскаялись и принялись донимать меня, добиваясь привязанности, но было уже поздно. Мне всегда казалось странным, что когда они все-таки решили обратить на меня внимание, то ожидали, что я паду им в ноги, клянясь в сыновней любви.
И все же задолго до 1930 года я решил, что, с точки зрения выгоды, мне лучше быть в хороших отношениях с матерью, и без особого труда завоевал ее расположение еще до смерти отца. Естественно, у меня был скрытый мотив: я случайно обнаружил, что отец назначил наследником брата Филипа, а поскольку существовал шанс, что я унаследую Филипу, если он решит воспользоваться своим правом назначить наследника, то мне было нужно, чтобы Филип хорошо ко мне относился. Но к сердцу Филипа была только одна дорога, и дорога эта называлась «наша мать».
Я не просто не любил Филипа. Я его ненавидел. Я ненавидел его, потому что у него было все, чего он хотел, потому что его любили, потому что он был удачлив, потому что он был любимчиком матери и сыном, которого отец предпочел всем остальным при составлении завещания. Я ненавидел его за высокомерие и презрительное отношение ко мне, я ненавидел его потому, что был ничуть не хуже его и заслуживал такой же всеобщей любви, какой пользовался он. Зависть разрывала меня на части. Даже когда я просто смотрел на него, мускулы у меня напрягались до боли. Я не мог разговаривать с ним без внутреннего напряжения.
Ненависть эта была настолько сильна, что мне часто хотелось излить ее в драке, но о драке не могло быть и речи. Мне нужно было продолжать ублажать Филипа, завоевывать его благосклонность, его доверие. И все же, когда я спрашивал себя, почему я не бросил все, не сел на первый попавшийся пароход, плывущий в Америку, и не попытал счастья на другом континенте, то поначалу не мог дать ответа. Конечно, мне хотелось справедливости. В этом сомневаться не приходилось. Пенмаррик должен принадлежать мне, а не Филипу. Он был старшим братом, это правда, и теоретически имел передо мной преимущество в вопросе наследования, но отец, если бы захотел, мог бы оставить наследство и младшему сыну. До того как меня отослали из Оксфорда (застав в компрометирующей позе во время легкомысленного ночного налета на один из женских колледжей), мне, без сомнения, удалось стать любимчиком отца, и к тому же у него с Филипом были разногласия еще до того, как я потерял отцовское расположение. Завещание, этот шедевр отсутствия логики и вопиющей несправедливости, было нечестным по отношению ко мне вне зависимости от того, насколько ужасно я опозорился в Оксфорде.
Поэтому я хотел справедливости. Но это еще не все. Мне был нужен Пенмаррик. Я долго не понимал, что значит для меня этот дом, и понял, только когда мне пришлось его покинуть и поселиться в Пензансе. Тогда, просыпаясь каждое утро и глядя на спокойные воды южного побережья Корнуолла и тихие пески залива Маунтс, я понял, чего хочу. Я нуждался в северном побережье, в жизненно важном для меня уродстве Корнуолльского Оловянного Берега с его ужасными скалами и злыми, разбивающимися фонтанами брызг, с ревом прибоя, с криками чаек, с чертовски голыми пустошами, греющимися под беспокойным, переменчивым небом. Мне не нужна была одомашненная эспланада Пензанса и убогие пальмы в искусственных садах у «Метрополя»! Я хотел ту, другую землю, лежащую в семи милях через холмы, а больше всего, даже больше, чем землю, я хотел получить свой дом, самый уродливый мавзолей во всем Корнуолле, потому что для меня это был семейный очаг, который я любил, и любовь делала его непостижимо прекрасным для меня. Постепенно, по мере того как проходили месяцы со дня смерти отца, а годы приближали меня к двадцатипятилетию и к трагедии на Сеннен-Гарт, я стал осознавать, что больше всего на свете хочу стать хозяином Пенмаррика — не из-за денег или социального престижа и не потому, что обладание им означало бы успех, а потому что я любил этот дом: каждый его уродливый серый кирпич, каждый квадратный фут корнуолльской земли, на которой он был возведен; самое его уродство вызывало во мне сочувствие.
3
Филипа интересовали только две вещи: наша мать и шахта Сеннен-Гарт. Когда он стал хозяином Пенмаррика, мать я уже приручил, поэтому, естественно, решил переключить внимание на шахту и сказал Филипу, что хочу там работать. У меня не было ни гроша, и мне все равно надо было как-то зарабатывать на жизнь; я подумал, что будет разумно узнать как можно больше о семейном бизнесе, чтобы потом попасть в фавор к Филипу, доказав ему, что я могу быть полезен на административной работе. Кроме того, мне уже наскучило помогать Уильяму в управлении Пенмарриком и я чувствовал потребность в новых трудностях, чтобы развеять скуку.
Шахта представляла собой как раз ту трудность, которой, как мне казалось, я ждал.
Вскоре я понял, что откусил больше, чем мог прожевать. Я возненавидел шахту. Темные жуткие галереи под морем ужасали меня, и если бы не приятель Филипа, столп шахтерского содружества Алан Тревоз, я бы бросил обучение еще до исхода своей первой недели под землей. Но Тревоз делал шахту сказочной. Его способность внушать мне чувство уверенности в себе была настолько велика, что мои страхи испарялись, когда он был рядом, и вскоре он мне понравился настолько, что я стал ему доверять. Мне нравился его цинизм, его непочтительное отношение к общественным институтам, а еще мне нравилось, что он относится ко мне, как к мужчине, а не следует примеру Филипа, воспринимающего меня, только как школьника. Три месяца я ходил за Тревозом по пятам, пока он вкратце посвящал меня в таинства шахтерского дела, и наконец мне удалось без ущерба для моей гордости и достоинства подняться на поверхность, чтобы помогать старому Уолтеру Хьюберту в бумажной работе, что подходило мне намного больше. Вскоре я освоил все аспекты администрирования, включая бухгалтерию, и временами у меня появлялся соблазн изменить цифру-другую, чтобы увеличить свое недельное жалованье. Но здравый смысл всегда останавливал меня. Если бы Филип хоть раз поймал меня на нечестности, мне пришлось бы навсегда забыть надежду когда-нибудь завладеть Пенмарриком, а мечта стать его хозяином значила для меня больше, чем рискованная попытка увеличения жалованья.