Ну, старуха на себя понадеялась. Постращали: смотри, бабка, рыск берешь! Два раза ее шарили, штыком все спирт искали! Ведерко проткнули на смех – тряпкой законопатила. Мне потом про ее мытарства рассказывали, где мы-то с ней стояли… Она там пятеро суток на мучке у вокзала высидела… Сапоги один вертел. «Казенные, – говорит, – с клеймом… под расстрел за это!.. народное, – говорит, – достояние…» Ну, за слезы ее отдал, только испозорил!
Всего довелось хлебнуть. Мужчина на елке удавился: деньги у него вырезали. Висит уж безо всего, посняли с него, понятно… бумажек рваных нашвыряли ему к ногам, на помин души, на погребение мертвого тела… И кто он и откуда – неизвестно. И хоронить некому…
Повидала за дорогу… за цельную жизнь, может, того не видала. И вот добралась до Загорова-села…
III
А тут леса кончились.
Глядит старуха – народ к канаве сбился, у межевого столба, а к столбу голый человек проволокой прикручен, а наместо лица черное пятно уж, а на груди билет прицеплен, объявление. Которые читали – говорят: «Застрелен за разбой и бандит!» Стал один рассуждать: столбов, мол, на всех не хватит, за разбой-то! – ну, тут стали расходиться, напугались таких слов.
Смотрит старуха – на село-то никто не идет, а стали жить по канаве да по кустам. По грибы приехали будто – на гулянки! Друг от дружки поодаль, стерегутся. А село на горке, версты две. Днем воспрещено строго: кого поймают – начисто отберут. А к ночи во – пойдет! Подневали-поспали, – темнеть стало, сперва пошли мальчишки шнырять, в разведку. За ними – бабы, с мешочками, и все в украдку… а там и возками стали наезжать. Глядит старуха – прямо чудеса! Муку уж волокут, пересыпают, да шепотком все, будто чего воруют. На мосту у них верховой стоит-стерегет… то петухом закричит, то свистнет, – у ихних мужиков свои знаки. Петухом ежели – можете не беспокоиться, врага нет… а как совой зальется – все в траву головой, как от грому. Прямо представление веселое!..
Ждет старуха, трафится, как люди. Старик один на нее наступил – чего имеется? Патку попробовал – горькая! На сапоги нацелился, помял – отложил. Ситчик?.. Старуха ему про клеймо…
«Нам, – говорит, – это без надобности, а чтобы вид был! У тебя вон скушный, а нам требуется веселого! Старухи наши теперь не шьются, а хоронить – в сенцо одеваем, в соломку обуваем!»
Цену-то ей, стало быть, сшибает. По десять фунтов за аршин! Настращал. А за сапоги – пуд! Мужик еще наскочил, сапоги примерил, – даю полтора! За ситчик бабы ухватились, накинули…
«Веселенькаго бы, канареешнаго… а энто чего!»
Ребятва – патку растаскивать, а темно… Старуха ситчиком обмотана, из пазухи конец высунула, на патку села, сапоги цепко держит. И куриная у ней слепота, понимаешь… ну ничего не видит! А цены-то уж смекнула, да как бы не прошибиться… Безголосый тут один насунулся, всех отшил, очень самостоятельный оказался: «Чего баушку мою заклевали… я у тебе покупатель!»
Ну, патку забрал, – за пустяк отдала старуха, только бы развязаться. Потом сапоги – за два пуда с половиной, продешевила… ну, крест вынимал: «Из страдания даю только!» Истомилась, а до зари досидела, фунтик выпрашивала на аршин накинуть. Сделал безголосый по ее: взял пять аршин за три пуда за пять фунтов. А из села уж и никого, пропали на заре все, и верховой уехал.
Спать стали по кустам. Переволокла старуха муку поглуше, намаялась, наплакалась: мешки-то залатанные, текёт мучка, а волочить-то эна еще куда, к Костроме! Прикинула – к семи пудам муки-то у ней выходит.
Приткнулась на мешках – четыре мешочка да ведерко, – а не спится: как бы мешки-то не вспороли?.. И все-то у ней мука перед глазами, все сыпется! На стоянке потом рассказывала. И голод донял, мучку стала жевать – сухарики-то уж доела. А уж день полный, морить стало, напекать… Храпят кои по кустам, кои бродят. Подойдут к старухе – дивятся: то бедная вовсе была, канючила, а то вон – чисто крыса в лабазе! А она жалобится, понятно: пятеро ду-уш… весь дом променяли!.. Стали ее некоторые тревожить – не довезешь! Она, понятно, волнуется, – куда с мукой теперь?.. Без муки плохо, а теперь и с мучкой наплачешься… Расстроилась с устатку, разливается, не может никак уняться… Голова-то уж у ней плохо соображает! А ее пуще дробят, завидуют: «Теперь бабка как есть пропала!.. Не выдерется из муки… так и будет здесь на дачах жить, муку жевать… Ничего, лето теперь идет, тепло!..»
Пить ей смерть хочется, с мучки-то, а отойтить боится – всякого есть народу! И речка вон, а… Ну, с травки росу сшурхнет, пальцы полижет…
Вполдня стал народ подаваться, муку понесли, поволокли. А старуха сидит. А ее дождем стращают, завиствуют. Ну, были и сурьезные. Видют – затруднение у старухи, не может головой понять, как ей сбираться, одурела – сколько, может, ночей не спамши! – ну, совет подали: подводу подряди, за конпанию кого подговори! Женщина одна набилась, молодая, тяжелая, с девчонкой тоже намыкалась, четыре пуда наменяла… и еще псаломщик пристал, чахотошный, – трех пудов осилить не мог, мотался. Вот и сговорились бедовать вместе. Псаломщику тоже на Москву ехать. Пошел он на село, муку им стеречь доверил. Приходит…
«До полпути берутся, а там перекладать… требуют четыре пуда! Аспиды, а не люди…»
Старуха посчитала-посчитала…
«Сама переволоку, а двух пудов не дам!.. Буду по мешочку подтаскивать, отложу – за другим схожу…»
Рассчитала дня за три до машины дотащить. Ну, псаломщик ей привел резоны: мешки плохие, протрусишь больше! Чего поделаешь, – решили торговаться.
Пошла женщина с псаломщиком, старуха с девчонкой при муке осталась. По семь фунтов с пуда порядили, не вывернешься. Приехал мужик, старик ночной оказался. Стала ему старуха ситчиком предлагать – муки-то жалко! – заломался: «Куда мне твои два аршина, сопли вытирать? Мне на рубаху пять требуется, лучше мукой давай!»
Ну, оторвала ему пять аршин, он ей пудик присыпал. Ладно. Мука поехала, сами пеши пошли.
«Я, – говорит, – такой вас дорогой повезу – волки не бегали! Никаких неприятностей не будет».
Да и посадил в болото. Пришлось стаскиваться, лошади-то помочь. Стал ругаться: «Черт вас тут носит, спикулянтов… лошадь из-за вас зарезал! Что хотите – дальше не повезу!.. А желаете – по два фунта с пуда набавляйте!..»
Псаломщик было на него грозить… А он шкворень из-под сенца вытащил и, ни слова не говоря, шину будто настукивает…
«Сымайте муку… колесо рассохлось!..»
Это уж как они опять поклали… А чаща-глушь такая – ни в жись не выбраться! И Богом его стращали, и…
«Сымайте…» – и все.
Дали. Ну, вывез на настоящую дорогу, до полпути. Тут они его, на народе-то, начали корить, – псаломщик все бумагу ему показывал – ругался… А он ворот-то отстегнул, и… во всю-то грудь у него опухоль и кровью сочится – глядеть страшно.
«Рак завелся от неприятностев, а вас, чертей, все вожу! Вы вон кобелям московским возите, а на мне семеро душ, сын с войны калека… чего я сто́-ю?!»