Но он все же сообщил.
Я спросила, как будет с авторами, когда он известит Антокольского и др.
На это он сообщил мне, что никого не извещает, так как еще до печати будет советоваться с Симоновым.
Это интересная новость. Однако успеет ли Симонов прилететь. Теперь, говорят, – 13-го.
10/IV 47
Зачем я разговариваю с Кривицким? Он, как опытный провокатор, вечно вызывает меня на разговоры, а потом хамит.
Сегодня у меня приемный день.
Кроме
Кушнерева
{90}, никого интересного.
Снова разговор с Кривицким, вызванный им, и очень знаменательный.
Я проиграла свою пластинку насчет отсутствия в редакции коллективной работы, обсуждения рукописей и пр.
На это он ответил:
– Редакция не дискуссионный клуб и не салон. А если вам хочется устроить салон – то Муза Николаевна предоставляет для этого удобное помещение поблизости от «Нового Мира».
И еще:
– Как это вы говорите, что никогда не слыхали в редакции литературных разговоров? Симонов тратит на работу с вами пять-шесть часов в день, а иногда дни и ночи…
До каких гипербол доводит ревность!
Все-таки этот умный человек очень глуп и плосок, кроме всего прочего.
* * *
Пришла домой – на столе «Культура и Жизнь» с подвалом хвалебным о Недогонове и шпильками по адресу редакции. «Неряшливые фразы», «
слабые места» и пр.
{91}. Что ж, пусть. За Недогонова я рада. Только бы это не значило, что Заболоцкого будут ругать.
12/IV 47
Симонов прилетел. Кривицкий торчит у него. (Сведения от Музы Николаевны.)
Затребует ли он к себе подборку?
Воображаю, как информирует его
Кривицкий
{92}.
13/IV 47
Звонила Константину Михайловичу – тщетно. От Музы Николаевны знаю, что он готовит доклад, смотрит «Русский вопрос», устраивает банкет
актерам
{93}. Когда еще до меня дойдет очередь. А у меня полные руки стихов, вопросов, жалоб.
14/IV 47
С утра в «Новый Мир». Шевелева, Ойслендер, Кронгауз, Капусто. Ольга Всеволодовна с новой сплетней. Чинуша Дроздов сказал ей:
– Ну что, уже наябедничали хозяину? Нет? А мы уже сообщили ему всё, и ваша карта бита.
Так лакеи и горничные говорят в передней у большого барина, а не порядочные люди.
С барином же я беседовала секунду по телефону, и он мне назвал час (завтра), когда я могу ему позвонить, чтобы условиться, когда мы увидимся, – по редакционным делам. О других же делах я с ним не говорила, т. к. это было из редакции, у всех «на слуху». Но ему дозвонился Раскин и сказал, что нам троим нужен сепаратный разговор. Он обещал.
15/IV 47
День содержательный – и даже какой-то весенний, – и по-весеннему теснит где-то возле сердца. И не понять – хорошо или плохо, или только тяжко.
С семи начала звонить Константину Михайловичу в «Новый Мир», по условию. Он вдруг сказал, что с текущими делами я могу прийти сейчас. Я схватила заветную папку с подготовленными циклами и помчалась. Очень весенняя улица – холодно, сухо, зеленоватое небо, огни при свете – что-то не ленинградское, нет, но как отзвук забытого гимна. Константин Михайлович вышел мне навстречу из кабинета – располневший, приветливый, любезный, неторопливый. В кабинете был, конечно, Кривицкий. – Что Вы так располнели? – спросила я. – Пито много было, – сказал Константин Михайлович. – И скучно очень.
Кривицкий сказал, что удаляется на пятнадцать минут.
– Чтобы утешить вас с нашими отношениями с Пастернаком, – сказал сразу Константин Михайлович, – я хотел вам сказать, что я звонил ему и на днях встречусь и подробно буду с ним говорить. Я привез ему привет от его сестры и посылку из Англии.
Боясь, что Кривицкий вернется с минуты на минуту, я поспешила просить Константина Михайловича назначить мне свидание у него дома – мне и Раскину и Сашину. Он назначил в семь часов в пятницу.
Очевидно, он подборку изуродованную видел и благословил. Он мне сказал только:
– Зыбковца, Лидия Корнеевна, мы напечатаем в новых голосах. Очевидно, это мне в утешение.
Вернулся Кривицкий. И объявил, что нужно немедленно сдавать материал в № 4 – потому что стихи, перемещенные (из-за него) в № 4, возвращаются в № 3. (И Семынин в том числе…)
– Понимаешь, Константин, нельзя же, чтобы в № 3 отдел был представлен одним Гидашем!
Затем я передала Константину Михайловичу заветную папку и ушла.
Я торопилась в этот вечер на другое свидание – с Пастернаком.
Легкий, веселый, весенний, какой-то возбуждающий вечер.
Но чуть я уселась напротив Бориса Леонидовича за круглым, накрытым белой скатертью столом, в тишине пустой квартиры, в мутном блике картин, – меня сразу охватило чувство усталости и, главное, ненужности моего прихода.
Борис Леонидович надел очки, взял карандаш и бумагу.
Я читала какие-то десять стихотворений, потом поэму.
Прежде чем начать, я просила, чтоб он не был снисходительным – как бывала ко мне и другим, например, Анна Андреевна. С ее высоты всё хорошо.
Заговорили о ней, и в сторону он сказал:
– Стихи ведь непонятно чем измеряются. Ахматова, как и Мандельштам, и Гумилев, думает, что есть «ремесло», «уменье». А я думаю, что… – и он заговорил о глубине и о раскрытии человека, о личности.
Я читала, он помечал что-то на листках.
Я совсем не волновалась. Только мне казалось все ненужным; скучным и почему-то было все равно, что он скажет.
Он сказал:
– Вот и не правы мы оказались в начале разговора. Те ваши стихи хороши, где не только глубина, а есть и форма, и довоплощенность, и красота.
Такими он назвал «Вишни», «Но пока я туда не войду», «И все-таки я счастлива…», «В трамвае», «Свернула в боковую тьму…» – и «Поэму», а в других отмечал отдельные удачи: «Мертвая – равная», «И зорче мы видим
глазами…»
{94}.
Обо всем он говорил доброжелательно и, вероятно, искренне, но во мне совсем не было радости, и я все время думала: «надо, надо бросить стихи».