Болея, смертельно болея, Фрида оставалась верна каждой принятой на себя заботе и каждой своей присяге, малой или большой – все равно. Накануне операции она дала мне опустить в ящик с десяток деловых писем: она продолжала хлопоты о своих избирателях.
Весь ее внутренний мир оставался неразрушимым, сохранным, Фрида умирала и умерла, оставаясь собой.
…В июле 1955 года утонул Вова Смирнов, девятнадцатилетний мальчик, прелестный, талантливый, умный, добрый, сын наших с Фридой общих друзей – Веры Васильевны Смирновой и Ивана Игнатьевича Халтурина. Случилось это в Дубултах, где Вера Васильевна жила в Доме писателей с Вовой, а Фридочка – с Сашей и Галей. Однажды днем, после обеда, Галя разбудила Фриду словами:
– Мама, Володя утонул! – и я знаю, какою тяжестью легла Фриде на сердце эта утрата, как чувствовала она и понимала сиротство родителей.
18 июля 1965 года исполнялось десятилетие со дня Володиной гибели. 17-го я навещала Фриду. Было известно, что ей худо, очень худо, и, собираясь к ней, я, разумеется, и не думала напоминать ей о завтрашней горестной дате. Напоминать не пришлось.
Когда я вошла, Фридочка лежала на боку, свесив руки почти что до полу, покачивая ими и чуть слышно постанывая в такт этому качанию.
– Я буду мяукать, а вы не слушайте, хорошо? – сказала она, когда я уселась возле. – Мяукаешь – и почему-то легче. Нет, мне не больно, а просто жар, муть… Возьмите, пожалуйста, бумагу и карандаш, я вам продиктую телеграмму… Ведь завтра десять лет…
Она каждый год посылала в этот день телеграмму в Дубулты – послала и на этот раз.
У Пастернака написано:
И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца…
Глядя на Фридино умирание, я поняла, что это значит: быть живым до конца…
Поразил меня – и не одну меня, конечно! – поступок Фриды с доктором Орлом.
Начиная со второй половины пятидесятых годов Фрида сделалась одной из самых неутомимых и умелых собирателей нашей передовой литературы. Собранным она, разумеется, делилась с другими, иначе она не была бы Фридой. Книги, журналы, рукописи, напечатанные и ненапечатанные стихи всегда отягощали ее вместительную хозяйственную сумку. Я уж и припомнить не могу числа и названий тех повестей, рассказов и поэм, которые я прочитала благодаря Фридиной заботе. «Я – книгоноша», – говорила она, вынимая из сумки то стихи Корнилова, только что напечатанные в «Новом мире», то повесть Гинзбург, еще не напечатанную нигде. И этому своему призванию она не изменила до конца. Наш общий друг доктор Эммануил Владимирович Орел перед отъездом в отпуск, летом 1965 года, зашел навестить Фриду. Тогда она чувствовала себя еще сравнительно бодрой, была на ногах и собиралась на дачу. В разговоре Фрида процитировала стихи Мандельштама. Эммануил Владимирович признался, что этого поэта знает мало. Фридочка произнесла несколько горячих слов о Мандельштаме и обещала познакомить Эммануила Владимировича с его поэзией. Прошел месяц. Эммануил Владимирович вернулся в Москву и снова навестил Фриду. Это были уже ее предсмертные дни. Говорить она уже не могла. Эммануил Владимирович сел возле тахты, и оба они молчали. Потом Фрида движением головы указала ему на свой письменный стол; он поднялся и подошел к столу – там лежала папка со стихами Мандельштама.
Была просветительницей, книгоношей и осталась ею «до самого крайнего края». Лежа в больнице, Фрида постоянно просила близких принести ей то книгу, то рукопись, чтобы ее любимые вещи прочитали новые друзья: врачи, сестры, больные из других палат. За неделю до смерти она попросила меня подарить экземпляр «Софьи Петровны» учительнице Анне Ивановне – ее любимой старой учительнице. Она осталась верна и своей любви к моей повести, и своей любви к старой своей воспитательнице. И своему обыкновению дружить между собой людей и книги.
Признаюсь, Фридина верность своим прежним обычаям и привычкам не только восхищала, но и страшила меня. У нас с ней было обыкновение ничего друг от друга не прятать. Что же будет теперь? Я боялась, она задаст мне прямой вопрос о своей болезни. Сколько раз, бывало, на протяжении более чем двух десятилетий нашей дружбы она приносила мне какую-нибудь горькую весть – о себе, обо мне, о ком-нибудь или о чем-нибудь близком, начиная словами: «Ведь у нас с вами не принято ничего друг от друга таить… Мы, как говорится, ничего не таскаем за пазухой… И я хочу вам сказать…» И вот в этой же комнате, когда она была еще на ногах и собиралась ехать на снятую Раисой Ефимовной и Сашенькой дачу, она как-то среди совсем постороннего разговора о «Новом мире», сидя в кресле, в розовом теплом халатике, вдруг сказала мне, прервав себя: «А хорошо так дружить, как мы с вами дружим… Надежно!» Надежно!.. А я ей все лгала и лгала и со страхом и малодушием ожидала минуты, когда она, прощаясь, потребует от меня правды. Или выговорит ее сама.
Что она скажет мне? Когда? Как? Окруженная заботливой, обдуманной, изобретательной ложью близких, имени своей болезни она не знала. Но чуяла силу ее. Что же скажет мне Фрида на прощание и что я скажу ей в ответ?
В марте 1960 года скончалась от рака Тамара Григорьевна Габбе. Мы были дружны с ней тридцать пять лет – вместе учились в институте, вместе работали в редакции у Самуила Яковлевича. Хотя она была старше меня всего на пять лет, ко мне она относилась по-матерински. Детей у нее не было, а человеком она была материнского склада и лет с тринадцати умудрялась относиться по-матерински даже к собственной матери. Фрида от души привязалась к ней. К Тамаре Григорьевне вполне применимы слова Толстого: «этого человека могли не любить только очень глупые или очень злые люди»… Блистательное и глубокое литературное дарование; ум, выработанный, образованный, сильный, я бы сказала – мужской; и талантливая, как все в ней – доброта… Когда Тамара Григорьевна скончалась, я переписала в отдельную тетрадь те страницы своего дневника, где рассказывалось о ее болезни и смерти, и подарила Фриде. А там у меня такая страничка:
«28. II. 60.
Она сидит, я пою ее чаем с ложечки. Слабенькая, еле держит голову. Я одной рукой пою, а другой поддерживаю спину.
Проглотила две ложечки, взглянула на меня:
– Вот так, Лидочка, и бывает. Так и бывает…
И махнула рукой».
Когда я, в 1960 году, записывала эти Тусины слова, я не думала, что услышу их в другой раз – из других уст, в другой комнате, через несколько лет…
Это случилось 27 июня 1965 года. У Фриды болела нога – тромб, говорили ей, надо полежать, – она слегла, а еще через несколько времени начались рвота и жар. Дача отдалялась. Несмотря на жар, и тошноту, и муть, у нее еще хватало сил работать: она срочно подготовляла для нового издания свою трилогию. Это было еще только начало конца, но начало крутое, обрыв в новую и страшную стадию болезни, и она это почувствовала… Когда я вошла к ней в этот день, она попросила Галю придвинуть к ее тахте кресло, подождала, пока Галя уйдет, подождала, пока я усядусь, и вдруг подняла на меня глаза: