Катастрофа ожидала нас впереди.
Работа была нами окончена. Издательство послало ее на рецензию академику Жирмунскому. Получив обстоятельную и положительную рецензию, редакция сдала рукопись в набор.
В июне 1968 года мы продержали одну корректуру – верстку; в феврале 1969 года вторую – сверку.
Книга была подписана к печати, и нам оставалось ждать только сигнальных экземпляров. А за ними – тираж.
Вместо этого раздался подпрыгивающий междугородный звонок, и знакомый голос Бориса Григорьевича Друяна, ленинградского редактора (правда, с каким-то незнакомым оттенком мертвенности), произнес:
– Книга остановлена на неопределенное время. Без рассмотрения.
Почему остановлена? Кем? Без чьего рассмотрения? Почему, зачем, отчего?
Никто не отвечал и не отвечает ни на чьи вопросы – ни директор издательства, ни главный редактор, ни редактор книги.
Да и как ответишь, если «без рассмотрения»? Не рассмотришь – не объяснишь.
Спрашивали мы, составители. Спрашивал ныне покойный академик Жирмунский. Спрашивали другие члены Комиссии по литературному наследию Анны Ахматовой.
Никакого ответа.
Из-за чего же – из-за кого же – книга остановлена? За что наказан читатель?
Из-за Ахматовой? Нет. Многие ее произведения, многие статьи о ней у нас печатают, и очень даже демонстративно.
Я полагаю, что книга Анны Ахматовой «Стихи и проза» зарезана из-за меня. «Без рассмотрения» – просто из-за моего имени.
К тому времени, как ахматовскому сборнику выходить, я из штрафного батальона оказалась уже переведенной в лепрозорий: многие мои статьи приобрели уже большую известность, и Союз писателей успел уже объявить мне «выговор с занесением в личное дело». Прокаженных печатать не принято.
Недавно Лениздат вернул мне мои примечания, мое маленькое разъяснительное предисловие и вступительную статью К. Чуковского.
Деньги тоже выплатили.
…А моя текстологическая работа, установленные мною тексты, даты, факты?
Кому-нибудь – пригодится…
[35]
5
В октябре 1969 года скончался мой отец. О своей утрате писать не стану. Опишу лишь военные действия против меня, предпринятые Союзом писателей немедленно после смерти Корнея Ивановича.
Я к этому времени была членом шести комиссий по литературному наследию – комиссий, образуемых Союзом каждый раз, как умирает кто-либо из литераторов. Я была членом комиссий по литературному наследию Анны Ахматовой, Н. П. Анциферова, Ф. Вигдоровой, Т. Габбе, Бориса Житкова, М. Ильина.
Но в Комиссию по литературному наследию Корнея Чуковского меня не включили.
Реально, практически, в данном конкретном случае, это «невключение» – звук пустой. Я провела под одной кровлей с моим отцом, в тесном общении с ним, не только детство и юность, но и многие последующие десятилетия. Моя память мобилизована. «Все мое – при мне». Но оскорбительная выходка Союза явственно показывает: во-первых – цель (разлучение, отлучение), а во-вторых – нравственный уровень изобретателей этой меры. Экзекуция на свежей могиле! До такой низкой низости не каждый способен упасть.
Впрочем, по сравнению с любой низостью всегда остается нижайшая. Можно падать еще ниже, и еще, и еще. Была бы цель, а яма безнравственности, в которую летит падший, – бездонна.
Цель обнаружилась быстро.
В последние дни своей жизни, в больничной палате, Корней Иванович продолжал, по обычаю своему, работать. Работал он над статьей «Признания старого сказочника». Статья предназначалась для газеты «Литературная Россия». Недели через две после похорон я с помощью друзей разобралась в черновиках и набросках и подготовила статью к печати. Послала ее в редакцию. И примерно через месяц заметила: статья Корнея Чуковского на страницах «Литературной России» не появилась.
Обычно это была самая жадная до его работ, самая настойчивая газета.
Я поручила разузнать по телефону, в чем дело.
Ответ т. Поздняева (главного редактора) последовал такой:
– Мы рады бы опубликовать… Но, к сожалению, не можем… Там стоит в конце пометка: «Подготовила к печати Лидия Чуковская».
Я попросила сообщить т. Поздняеву, что охотно отказываюсь от этой крамольной пометки. Лишь бы напечатали статью.
(Арифметика в действии; речь ведь идет не о моей, а о чужой рукописи. Вычтите, вычтите мою преступную пометку! Я согласна – лишь бы появилась предсмертная статья Корнея Чуковского, в которой критик анализирует стихи поэта, и этот критик, и этот поэт – одно лицо… Редчайший случай в литературе: автор во всеоружии своего критического мастерства анализирует собственные свои сочинения.)
Но мой отказ не удовлетворил редакцию.
Поздняев: Устного отказа Лидии Корнеевны недостаточно. Пусть она изъявит свою (!) волю в письменной форме.
Я – изъявила. С большим удовольствием. Написала в редакцию письмо и сохранила копию. Люблю письменную форму. Написано пером – не вырубишь топором.
Культура – отверделые следы благородных порывов человеческого духа, пересекающиеся, перекрещивающиеся, прокладывающие новые дороги в будущее. Бесстрашная память хранит эти следы, обороняет – где от пустодушия, равнодушия, а где от бесчинства. Но я полагаю, что и следы бесчинства необходимо беречь. (Иначе не будет понятно, что культура – не один лишь труд, но и борьба.) Разговор с Поздняевым ухнул бы в вечность, а так след насилия, мелочной мстительности, бесчинства, запечатленный на бумаге – мое отрекающееся письмо Поздняеву, – сохранится. И когда-нибудь представит собой материал для изучения литературных нравов семидесятых годов в России. Мне разрешается подготовить к печати статью Корнея Ивановича. Но пометить: «Подготовила к печати Лидия Чуковская» – нет.
Я написала: «Узнав, что подготовленная мною к печати статья моего отца «Признания старого сказочника» не печатается в вашей газете только из-за упоминания моего имени, – заявляю, что я согласна свое имя как публикатора снять».
Получив мое письмо, «Литературная Россия» немедленно напечатала последнюю статью Корнея Чуковского
[36]
.
Эти унижения не помешали мне, однако, продолжать начатые прежде работы. Наоборот, они как-то раззадоривали меня. С осени 1969 года на мои плечи легли новые дела и труды. Литературный секретарь Корнея Ивановича, его многолетняя помощница, Клара Израилевна Лозовская, вместе с нашими старинными друзьями и моей дочерью Еленой занялись разбором архива, охватывающего 1900–1969 годы; отверделый след русской культуры почти за две трети века; занялись описанием и каталогизацией библиотеки в пять тысяч томов. Я тоже принялась разбирать письма Корнея Ивановича, прежде всего ко мне – с 1912 по 1969 год. Кроме того, я предложила другим членам семьи: не занимать, а сохранять в неприкосновенности, без малейших перемен, те комнаты на переделкинской даче, где в течение тридцати лет жил Корней Чуковский. Три комнаты из пяти – те, в чьем обличье, убранстве запечатлены его вкусы, привычки, навыки, образ жизни. Сам он был весьма фотогеничен, выражен в каждом слове и каждом движении – голос, походка, руки, – эта выразительность присуща и его комнатам; письменному столу; книжным полкам, игрушкам, картинам, фотографиям; даже лавочкам и лесу за окнами, даже скворечнику на березе, где жили любимые им белки. Микромир, сложившийся за тридцать лет, так же отчетливо выражает его личность, как каждая его статья, фотография или звукозапись. Корнею Ивановичу свойственно было трудолюбие и неутомимая общительность – в его комнатах живет дух сосредоточенного труда и веселого, разнообразного, деятельного общения с людьми. Следы не одной лишь личности хозяина – след русской культуры. Сколько поэтов – молодых и старых, сколько лингвистов, филологов, переводчиков, сколько знатоков английской и американской литератур поднимались по ступеням этой лестницы! Сколько книг и писем прочтено и написано в этом кабинете, за этим столом; на балконе или в лесу! (Писал, положив листок на дощечку.) Сколько голосов, читающих вслух великие стихи и великую прозу, звучат в этих стенах и сколько пародий и шуток!