Через мгновение его пригласили в приемную доктора.
— Коля? — сказал доктор без энтузиазма. — Чем обязан? Что вас ко мне привело?
Привел его сюда, разумеется, странный документ. Но главное — доктор был в той же степени одержим бесом азарта, что и сам Николай Дмитриевич. Поскольку он знал психологию любого игрока так же досконально, как и свою собственную, у него не было ни малейших сомнений: доктор не сможет устоять перед соблазном заключить пари, и чем нелепее, тем лучше. Произнеся обязательные, диктуемые правилами хорошего тона любезности, он изложил доктору свое предложение — пари на двести рублей, сумма достаточная, чтобы вызвать интерес доктора, но не слишком большая, чтобы его испугать. Суть пари заключалась в следующем условии: если доктор сумеет уничтожить вот этот совершенно обычный, чуть попахивающий кислым молоком лист бумаги, что он держит перед собой в руке — доктор выиграл. Весь этот монолог Коля произнес на одном дыхании, с миною крайней серьезности.
Доктор взял документ, внимательно его рассмотрел и даже, наморщив нос, понюхал.
— Вы меня разыгрываете? — спросил он. — Я должен уничтожить этот клочок бумаги, я правильно вас понимаю?
— И выиграете двести рублей.
— Вы не больны, Коля?
Но Коле не потребовалось доказывать доктору свою вменяемость — в глазах его он ясно прочел, что наживка схвачена.
В результате последовавших за этой примечательной беседой событий Коля покинул практику доктора Бобрицкого, обогатившись на двести рублей. Но, как он тут же для себя решил, еще важнее были приятные воспоминания. Деньги — прах, подумал он, деньги исчезнут, а воспоминания он пронесет до старости, и, может быть, когда-нибудь, когда наступит осень его жизни, ему захочется посмеяться — и тогда он вызовет в памяти картину, как доктор старался уничтожить документ. Доктор пробовал все. Сначала попытался сжечь его в железном камине, потом смолоть в ручной мельнице; когда все эти попытки не увенчались успехом, он отнес документ в лабораторию, и там, разражаясь то и дело длинными тирадами на идиш и сефардском испанском, прибег к могущественным завоеваниям современной химии. Но ни эфир, ни серная, ни азотная кислоты, ни царская водка,
[10]
ни чистый спирт, в котором доктор хранил почки и яичники для научных целей — ничто на бумагу не действовало. Наконец он, шмыгая носом и сумрачно бурча, отсчитал Николаю Дмитриевичу двести рублей — несмотря на все свои замечательные профессиональные и прочие качества, доктор терпеть не мог проигрывать.
Провожая Рубашова к дверям, он сказал:
— Надеюсь, Коля, это останется между нами. Не хотелось бы посвящать знакомых в эту идиотскую историю.
Николай Дмитриевич успокоил его, давши честное благородное слово помалкивать. Удивительно было другое — в азарте пари доктор даже не спросил, что это за документ и как он к Коле попал. Впрочем, что ж тут удивительного — в психологии игрока мир выстроен согласно высшим принципам азарта, и ценность предмета спора ограничивается именно и только одним: он является предметом спора.
Петербург начинал понемногу очухиваться после жестокого новогоднего похмелья. На улице были теперь уже не только пропойцы, слуги и нищие; благородная публика тоже решила не отказать себе в удовольствии подышать свежим воздухом. Снег милосердно прикрыл белым своим одеялом отбросы и нечистоты, северный ветер унес отвратительные запахи. Дрожки, сани, конки сновали во всех направлениях; попадались даже автомобили.
Николай Дмитриевич сел на конку и поехал в центр. Сквозь запотевшие окна вагона он рассеянно смотрел на дворцы и церкви с вызолоченными куполами. Молодой офицер громко рассказывал приятелю о своих ночных приключениях с известной в городе цыганкой… Коля подумал о двухстах рублях во внутреннем кармане — сумма не такая уж малая, можно, если экономить, прожить пару месяцев. Можно снять комнату под чужим именем, чтобы отвязаться от кредиторов, побродить по распивочным, где его никто не знает… одним словом, переждать, пока все не успокоится.
Итак, что делать дальше? Если повезет, можно на этом контракте выиграть еще парочку пари, но больше-то вряд ли, пойдут слухи. Можно наскрести несколько сотен, впрочем, этого не хватит, чтобы расплатиться даже с малой частью его головокружительных долгов. Ему вдруг стало очень грустно. Ничто не изменилось, все как раньше…
Конка переехала мост через Фонтанку. Вдали над крышами замаячила игла Адмиралтейства, похожая на желтый клюв упавшей на спину цапли. Он уже почти не помнил, что было ночью; скорее всего, ничего и не было, все ему только приснилось. Или почудилось — и ничего удивительного, в последнее время психической уравновешенностью похвастать он не мог. Какая уж тут уравновешенность? Несчастная любовь. Мать умирает… Он вдруг понял, что, несмотря на бесконечные проигрыши, все эти годы его не оставляла надежда на провидение, благосклонный кивок судьбы — вдруг все изменится к лучшему? Вернется нормальная жизнь, состояние, пусть не все, пусть хоть небольшая часть, свобода, любовь… не обязательно к Нине — к людям, к городу, к самой жизни наконец! Но сейчас, сидя в холодном вагоне конки и глядя на ползающего по полу безногого нищего, он вдруг осознал с ледяной ясностью: ничего этого не будет. Ничего этого не будет — никогда. Скорее небо свалится на землю.
Впервые он осознал масштабы постигшей его жизненной катастрофы, и это оглушило его. Что у него осталось, ради чего стоит жить? Может быть, прав был явившийся ему во сне брат его Михаил — пора кончать. Пойди и повесься, кричал он. Бросься в Неву или возьми отцовский мушкет и пусти себе пулю в лоб. Посмотри на себя — ты родился с серебряной ложкой во рту, люди заботились о тебе, любили тебя. А ты? Где твои друзья? Где твоя семья? Никому, кроме матери нашей, чей разум уже помутился в припадках падучей, кроме нашей умирающей матери, никому больше ты не нужен. Тебя уже просто нет, ты пропал, потерялся, ты уже мертв. Так что же ты робеешь? Попробуй! Ты же сам этого хочешь! В глубине души ты хочешь этого сам…
Брат прав, подумал он. Нет смысла продолжать эту жалкую жизнь. Я падший человек. Все, что говорил брат, — все правда.
Вагон остановился, и он вышел. Снег падал теперь крупными, с грецкий орех, комками. Небо было затянуто тяжкими свинцовыми облаками. Он добрался сейчас до самых темных уголков своего сознания, он словно угодил на зараженную землю, огромную пересохшую пустыню души, и над пустыней этой болтался на тонкой слизистой нити черный месяц. Вдали, почти недостижимый, различался горизонт, но и за ним надежды не было… В обратном направлении мчалась конка, кучер звонил в колокол. Кто-то крикнул: «Осторожно, конка!» Но Коля не слушал. Пропустив взмыленных лошадей, он изловчился и прыгнул на рельсы. На него стремительно накатился показавшийся ему неправдоподобно огромным вагон, и мир сделался черным.
Он ничего особенного не чувствовал. Вообще ничего не чувствовал. Разве что легкую тяжесть в голове, как будто накануне выпил пару стаканов плохого молдавского. А так — ничего. Никакой боли — ни в теле, ни в конечностях. Потрогал языком зубы — язык цел, и зубы тоже. Ни привкуса крови во рту, ни даже испуга. Может быть, он уже мертв? Может быть, такая она, смерть, и есть — похожа на похмелье после скверного вина? Но нет, он был жив — вокруг него быстро собиралась толпа, его о чем-то спрашивали — совершенно как живого, не может быть, чтобы так говорили с мертвыми.