Вот еще одна скульптура: девица и два мужика — все с макаронными прическами. Тот, что постарше, сидит на корточках, опираясь на правую руку. Большой палец его левой руки вжат в правый глаз. Он так страдает. Но угнетает его не то, что мужик помоложе стоит с растопыренными ногами, почти упираясь своим задом ему в лицо, будто пытаясь пернуть, а то, что на руках молодой держит обнаженную девицу. Старый мужик, наверное, ревнует: ему хорошо видна ее голая грудь. Рот у нее раскрыт. Она смеется. Или зовет на помощь? Правой рукой она пытается сдержать напор молодого мужика и подать какой-то сигнал старому. Ее левая рука при этом явно стремится к небу. Что это значит, я не знаю. Все трое так переплелись, что смахивают на спиральную лестницу.
А вот еще одна голая троица: гигантский бородатый мужик в центре и два мужика-лилипута — по краям. Предполагается, что эти двое — дети. И неважно, что свои озабоченные лица они позаимствовали у взрослых. У всех троих с плеч свисает по непонятной простыне. Между ног у каждого болтается по загогульке, похожей на собачью какашку. Это их пенисы, но выглядят они так, как будто вот-вот отвалятся. Вокруг их ног и рук изогнулась самая длинная и жирная змея на свете. Она полна решимости. Лилипуты встревожены, а большой мужик явно чем-то недоволен. Каждая вена на его теле вздута, все мускулы напряжены. Его коленные чашечки скорее смахивают на усохшие черепа обезумевших чудовищ. Я наконец-то отыскиваю голову змеи. У нее огромные, глубоко посаженные глаза. Она вот-вот вопьется мужику в бок. Теперь понятно, отчего он так возбужден.
Каждая скульптура сделана из куска камня невероятной величины. Сложно поверить, что человеческими руками. Для персонажей, которые живут в этих скульптурах, это наихудшие моменты жизни, зато для скульптора, который все это сделал, это лучшее, что только могло произойти.
Надо куда-нибудь прилечь. Не могу больше ни на что смотреть. Перепуганные люди с макаронными волосами, отбивающиеся от диких животных, которые их терзают и пожирают. Мне страшно за них. В то же время это невероятно клево.
Родители где-то потерялись. Наверное, они в другом зале. На меня смотрит какой-то тип. Похоже, он собирается чихнуть. Его нос с шумом набирает воздух, но в решающий момент ничего не происходит. Он направляется ко мне. Одну ногу он волочит, она у него парализована. Но он, похоже, к этому привык: уж больно ловко вонзает в пол свою золоченую клюку. Словно по линейке: через одинаковые промежутки. Он останавливается и начинает чихать. И вдруг резко перестает. А может, он вовсе не чихает, а… Зачем он так вылупился на меня? Его глаза притягивают. Мысленно он говорит мне: «Слушай меня, мальчик: я — твой новый хозяин. В этом месте тебя подстерегает опасность. Твои родители умерли. Ты не должен здесь находиться. Я превращу тебя в свою новую ногу, и ты будешь невидим. Ты поведешь меня по жизни. Попрощайся с детством». Он стоит от меня в полуметре. Его дыхание производит шума больше, чем посудомоечная машина. У него голубые глаза и неровные желтые зубы. Как только он вновь принимается чихать, я бросаюсь к выходу. Пожалуй, самый жуткий тип на свете.
Я шагаю дальше. Почему бы мне не заблудиться еще больше. В следующей комнате полно картин. Вот я прохожу мимо раздавленного помидора; ножа рядом с разрезанным лимоном; мимо женщины на качелях и людей, идущих по тропинке рука об руку; мимо сборища ярмарочных вурдалаков; мимо крылатых ангелов в церкви… Голова раскалывается. Вокруг все кружится. Тем не менее я все еще ощущаю себя Максом — все тем же Максом. Я — Макс. Так зовут того, кто сидит внутри меня. Непонятно, что со всем этим делать. Это невыносимо. Хочется выпрыгнуть из кожи вон и улететь. Вместо этого я прохожу в следующую комнату. Там опять картины. И взрослые, которые шепчутся друг другом и покачиваются на каблуках с заложенными за спину руками. Я бегу вверх по ступенькам. Все картины в новом зале черные. Я — скверный малый. Я в высшей степени неисправим.
Поэтому я ложусь прямо на пол. В этом помещении люди ведут себя на редкость тихо. Черный цвет заставляет их заткнуться. Им кажется, что они на похоронах. Из живота доносятся странные звуки. Туда они попадают туда из ковра, на котором я лежу. Целое море голосов. Непонятное шипение. Ропот призраков, ищущих успокоения. Работающий кондиционер. Я гребу по полу как по воде. Мимо проплывают щиколотки и голени взрослых.
Я тут вот о чем подумал. Когда я умру, я тоже превращусь в скульптуру. Но только под землей, в гробу. Я буду лежать в костюме, как сейчас, с цветами на груди. Когда будет идти дождь, вода будет просачиваться в землю, и мы вместе с другими мертвецами будем намокать. Уверен, что это будет самый освежающий напиток, который нам когда-либо приходилось пробовать. Я знаю, как важно для привидений быть сухими. В этом секрет их дееспособности. Но почему-то я уверен, что мокрое приведение может делать такое, что его сухим, мертвецки белым братьям и не снилось. Вот почему я так хочу покончить с собой.
Мне хочется поскорее оказаться под землей. Прямо сейчас. Еще я видел фильм, в котором человек совершил самоубийство. Это выглядело клево. Приведения — совсем как люди. Только им больше нравится стоять, а не сидеть; молчать, а не болтать и апельсиновый сок вместо молока. У каждого из них своя индивидуальность. Некоторые стремительные и симпатичные, другие — неуклюжие и страшные. Бабушка говорила, что тоже станет призраком и чтобы я ее остерегался. Теперь она им стала. Она умерла два года назад. От нее плохо пахло. Она не чистила зубы последние лет тридцать. Ехать с ней на заднем сиденье было сущим адом. Обычно она сидела у камина и ногой расковыривала дырки в ковре. И после этого родители не разрешают мне завести собаку. В следующий раз я им скажу: «А как же насчет бабушки? Разве она не понижала стоимость дома?» Тогда меня совершенно точно выпорют.
Мой отец всегда старается убедиться, что во время его порки я плачу, а не смеюсь, к примеру. Чтобы остаться в живых, я буквально вынужден говорить что вроде: «Вот же, папа, это мои слезы. Клянусь Богом, я не смеюсь. Смотри: ыа-а-а, ы-ыа-а-а». Это еще одна вещь, которой мне пока не удалось понять: почему мой смех его так распаляет. Призрак бабули наверняка сидит сейчас напротив моей кровати и играет на пианино, которое она взяла с собой. В молодости она исполняла целые концерты. Она по-прежнему в хорошей форме. Обычно она играет какую-нибудь радостную танцевальную фигню и напевает. От ее пронзительного чирикания кровь стынет в жилах. Прости, бабуля, что прозвал тебя дурындой. Мне нравилось, как это слово звучало в «Героях Хогана»
[2]
. Я знаю, это оскорбительно, но я думал, ты не слышала, что говорили окружающие. А ты отшлепала меня и рассказала все родителям, после чего они побили меня уже как следует. Так что мы квиты, и мне необязательно говорить «Прости меня, дорогая бабушка», но я скажу, потому что я по тебе скучаю.
В этом есть что-то странное: я целыми днями извиняюсь. Каждую ночь я думаю о том, что натворил, и о тех людях, перед которыми я извинялся: о маме, папе, толпе вовремя подсуетившихся соседей, учителе или школьном товарище. Уму непостижимо, сколько людей хотят услышать извинения в свой адрес. Кого-то я задел, разлил кому-то молоко и спрятал чей-то завтрак; мой мяч перелетел через забор; я корчил рожи в классе, изображал звуки сирены, автокатастрофы и взрывов; я пульнул своей козявкой и игрался со слюнями; нанес финальный сокрушительный удар разломанному карандашу и навалял мальчишке (девчонок бить не положено, не то мисс Найт расскажет миссис Нинигар, нашей директрисе, и та позвонит родителям; затем они соберутся вместе и вылупятся на меня); ел сахарные тянучки перед обедом и не захотел есть то, что приготовила мама; заглядывал ей под платье (а это неплохая идея); меня стошнило прямо в постели, а не в ванной; ссал в гараже, в переулках разжигал костры, поджаривал на них жуков и, наконец, курил. В различных комбинациях я делаю все это практически каждый день.