Такие вопросы, а между тем продление, продление. Как мы делаем это, да вот так. Вот так, отдыхая.
И я озяб к тому времени, завернулся в одеяло, как будто ушел за пределы сна, если бы когда-нибудь снова. Потому что, говоря о моем уме, нашем уме, что там у нас на уме, мы способны спать вечно.
Что должно было случиться. Она страдала. Что же мне снится,
думать о снах, о детстве, что его уже нет, хватит и хватит, хватит, этот безопасность, которого кто-то наметил, я, мы наметили его. Он это знал и все же сидел рядом со мной, рассказывая, как он доволен, я не понимал, что означает эта надменность. Он презирал нас, я так скажу, и потому разговаривал, и насчет меня, и меня презирал, я тоже ведь человек. Он бормотал. И это его бормотание начиналось, как шепот, как когда молятся, может он начинал молитву, что за молитву, голос был так негромок, что только я и мог расслышать его. Одинокий голос, монотонный, монолог. Эти монологи встречаются, люди так иногда говорят, это обычное дело, правда, не среди безопасностей. Но, верно, ему хотелось поговорить со мной, я это знал, а приступить он не мог, только начав с бормотания. Приходилось мне слушать это, и я слушал. Религия. Может это была религия. Я не знаю, возможно, кое-кто может сказать и так, бессвязность, задумчивость, доисторический идиотизм. Я в этих вещах смысла не вижу, никакого, и от него тоже. Бормотание понемногу менялось, но все это было вступлением, я знал, может он мне расскажет про то, как исчезла моя подруга, и о другой, теперь уже мертвой, о старухе, может скажет о тех временах.
Такие вот два вопроса.
Свет исходил из его головы. Черепа иногда испускают свет, и цвет его света голубоватый, цвет его черепа. Это не цвет жизни. Мертвые черепа, они голубые. Может мне разбить его череп, найти какой-нибудь камень и ударить с размаху, и череп треснет, расколется, яичная скорлупа, электрические искры. Он говорил, что люди, которых он умертвил, были людьми, как я [как он]. Это я мог разобрать, не шевелясь, не закрывая глаз. Он видел, что те открыты. Он говорил, что люди, которых он умертвил, были людьми, как он. Он это делал без злобы. Ни жестокости, ни варварства, ничего животного или, как некоторые говорят, зверства. Это не было отмечено варварством. Некоторые так и сказали бы. Я могу это сказать. Это говорят о других, да, и так, чтобы все могли видеть. Да, может он кого и запугивал, может был притеснителем для людей, но он отвечал за детей, младенцев, за старух, за калек, тех, кто без рук, без ног. Когда молодой, он ухаживал за такими, за всякими. Поэтому мы должны его извинить, все казни это по долгу, выполняются по долгу службы, а палачи, они все так назначены. Власти дискреционны, приходится быть. Мы употребляем такую власть, приводим в исполнение, по службе. Эти люди, они всегда были, как он, ему давали/дают приказы, ему, его, на этих других людей, он никогда не запугивал, не запугивает, этого быть не может, не терроризирует, он не притеснитель, не может так быть. Это не трусость. Я может думаю, это трусость, это не трусость, какие могут быть обязательства, кто коллега, кто теперь безопасность, а от таких, как я, он ничего не скрывает, да, от таких, как я, безопасности ничего не скрывают, голоса у них громкие, да, они их не понижают, и если мы слышим их, то они нас не видят, ну разве, по долгу службы, да, тогда уже видят.
Но этот один, намеченный, он видел нас, возможно, тоскуя по другим мирам. Безопасности тоже люди. Кое-кто просит, чтобы мы проводили такие различия, одного от другого, каждого от его коллег. И этот хотел, чтобы я увидел в нем его самого, чтобы понял, как он отличается от всех остальных безопасностей, да, человеческое существо, и чтобы я воскликнул, Ты – человеческое существо. Я это увидел, я теперь понимаю, ты не такой, как другие прочие.
Возможно, мы должны были это воспеть. Воспеть его, что он это он, а не кто-то другой.
Человеческие существа хотят, чтобы их воспевали. И безопасностям хочется, чтобы мы воспевали их, как они сами себя воспевают. Я мог бы сказать ему, Ты – человеческое существо. Ну и оставь нас в покое.
В нескольких метрах от нас я видел женщину, которая помогала с детьми, теперь она нянчилась, прижимая младенца к груди. Это младенец трудно дышал, больные легкие, скоро умрет. А что же еще, спасение ангельским народом, летающим на крыльях медицины. Конечно, я подумал о моем, о ребенке, как следовало всем нам, всем, кто был в этой секции, отцам, матерям. Что я могу сказать. Разумно ли это, может и нет. Бред, влиянье старухи, старой женщины, дух которой теперь был со мной.
Был еще и старик, он умер, я видел, как его дух отлетел от мозга, голубоватый свет, который он испустил, я видел его открытый рот, хоть там и было темно, в миг, в тот миг, в миг его смерти.
По ту сторону, у стены, где выход, негромко разговаривали другие безопасности. Что это с одним из них, удивлялись они на него.
Люди узнают труса по делам его. Кто такие трусы.
Какие дела суть знаки варварства, запугивания посредством применения власти.
Трусы.
Смрад исходил от него, экскременты, мертвая кровь, да, кровь, мертвая кровь.
Он говорил. Может замолкнет, возможно ли это, нет, продолжает говорить.
Он не мог ничего разглядеть, да и глядеть ему было не на что. Я лежал в той же позе, неподвижно, под одеялом, если и было какое бурление, так только в кишках, и он говорил о себе, как он доволен тем, что делал, сделал, разве и вправду те люди, которых он убивал, были подобны другим, но нет, не были, никогда, это люди, похожие на него и никогда на других, и значит, если они не такие, тогда почему же он себя должен чувствовать так, словно лишился здоровья, здоровье же здесь, в нем, здоровье при нем, но не навсегда, когда-то все это кончится, он станет стариком, потому что, правда же, он таким станет. Люди не будут со мной разговаривать, сказал он, мы наказаны, почему это так, почему они не станут со мной разговаривать.
Нет. Почему это они не станут? Ниоткуда не обозначается, что я могу быть только таким, не другим, безопасности тоже люди. Если так говорить, то что же тогда про отцов, отцы тоже бывают притеснителями, у меня был отец, у тебя был отец, все имели отцов, имеют, которые тоже притеснители, конечно, отцы это притеснители, хотя, может они не отцы, я так не думаю, но кем можем мы быть, кто это знает, есть ли в нас трусость.
И, продолжая так говорить, он положил руку мне на плечо.
Если я это спрашиваю, спрашиваю у себя, что это все, спрашиваю о женщинах, детях, крошечных девочках, мальчиках, я говорю, нет, не спрашивай об этом, а спросишь, они вернутся, все вернутся ко мне. Они ко мне возвращаются. Это в моем мозгу, наполняет мои мозги, так я должен сказать, я должен сказать это, да, насчет женского пола, женщин, девочек. У меня есть друг, между нами случается дружба. Эта дружба, что между нами, мужчиной женщиной, одним и одной, я говорю, это сентиментальность, это такие отношения, только и все, и что ты скажешь о женщине? Ты и твоя любовница, она была твоей любовницей, товарищем, супругой? Та женщина, которую устранили. Она была с тобой, под твоим одеялом, она лежала с тобой, я видел. Ты, ты не хочешь со мной говорить, но я, тот, кто разговаривал с твоей коллегой-товарищем, женщиной с тобой, да, я, кто разговаривал с ней, я говорю тебе. Как она со мной, ты это знаешь, как она со мной разговаривала? Ты знаешь, что я гулял с ней, да, вдоль периметра, мы гуляли, она видела горы, она видела их. Я тоже был человеческим существом, таким же, как и она. Так она мне сказала. Она сказала, что самый воздух переменился.