— Никак нет. Разрешите идти? — изъявила немедленную готовность начальница лётной части.
— Конечно, идите, — почти обрадовался Гурджава, вновь потянувшись за «Казбеком».
Точно такую же папиросу, только не из портсигара, а из коробки тотчас же вытянула и Римма Яновна, едва за ней закрылась дверь кабинета полковника.
Почти следом вышли и Новик с Войткевичем, которых попросили обождать итогов связи с 46‑м полком.
— Два девичьих экипажа, — потёр ладони Яков, как первогодок срочной службы в летних лагерях, услышав призыв: «В колхоз!»
— Что-то у тебя воображение разыгралось, — снисходительно хмыкнул Саша. — Пойди планеризмом займись, остынь.
Ничего не знал Александр Новик о том потрясении, которое пережил Войткевич накануне. Или, точнее, не знал о том, что именно почувствовал Яков Осипович, прочтя запоем пачку писем из Пермской области.
Героическая — на полном серьёзе, именно такая, — почта всё же не могла успевать за бурными перемещениями Якова между воинскими частями, госпиталями, партизанскими отрядами и фильтрационными пунктами. Посему письма накапливались больше года и попали в руки «лейтенанту Я.О. Войткевичу» все сразу.
Фотографии Валюшки, годовалой, полутора— и двухлетней, Яков Осипович сразу же упрятал в левый карман гимнастёрки. А больше вроде никакой реакции Александр Новик так и не заметил. Вот разве что повторил Яков несколько раз, неизвестно к чему, нечто о последней копейке, но по-украински.
«Осиное гнездо» крупным планом
Крым. Лето 43‑го. Якорная бухта
С первых же дней отменно жаркого лета всё царство эндемической Флоры на побережье превратилось в гербарий, будто собранный нерадивым гимназистом абы как, сеновалом, безо всякого разбора и радения о сохранности. Да ещё и горел тот «гербарий» неисчислимое количество раз, когда просто — от окурка, выброшенного унтером зенитной батареи через бруствер из мешков с песком или стальных буёв, когда — как в памятном августе 42‑го, — подожжённый ракетами русских, пущенных торпедными катерами с неожиданностью незапланированного фейерверка. Или, напротив, от пламени артиллерийской дуэли, как произошло через пару дней и ночей после того налёта, когда с «распростертыми объятиями» береговые батареи встретили крейсер «Молотов», а он огрызался главным калибром.
Какие святые унесли его тогда — известно одному только русскому богу. Но с тех пор сунуться в Якорную бухту мог только сумасшедший, чего, собственно, и приходилось ждать, зная, — на третьем году войны, — манеру русских опровергать не только законы тактики и стратегии, но и доводы здравого смысла. Посему скалистые высоты вокруг бухты скорее напоминали либо вновь обжитые по военному времени руины древней крепости, либо сплошную линию бастионов эпохи Крымской войны, памятную по гигантскому полотнищу Рубо, виденному гауптштурмфюрером Бреннером в довоенном Севастополе. Даром что преимуществовала бетонная заливка и педантическая география траншей: рядом были и те же мешки с песком, и ряды железных ребристых бочек, разительно похожих на фашины со щебнем, и варварские кладки камня-дикаря. Вот только куда было тем допотопным, пусть даже и трехсотфунтовым, пушкам по сравнению со 150-мм, выставленными чёрными жерлами на море: «Что там господин “Молотофф”, не оклемался часом?» И уж совсем дики для той поры были бы насекомые хоботки зенитных батарей, задранные к дрожащему, звенящему от летнего зноя, небу. Что тогда, сто лет назад, ждать было? Монгольфьера — разведчика, разве что. И ещё не слишком обыкновенно было для этой крепости, не громоздящейся вверх, как прежде, а по-современному врытой в землю, то, что приступа ждала она не столько с суши, а с моря. С моря и неба. Суша теперь была не вчерашняя Всесоюзная здравница большевиков, а завтрашняя провинция Третьего рейха, славная земля Готланд.
…Теперь же господин гауптштурмфюрер призывал не ждать ангелов мести с разверзшихся небес или из пучины морской, а как раз — с суши. И таки на ней, на суше, и сосредоточить всю свою национал-социалистическую бдительность. И призывал, как всегда, — начал уже привыкать капитан-лейтенант Нойман, — в обычной своей манере, несколько парадоксальным, мягко говоря, образом.
— Чем ждать их неведомо откуда, — постукивал тростью по бетону Карл-Йозеф, — надо предоставить русским две-три лазейки, где мы могли бы их встретить как следует и провести под нашим присмотром.
— Куда? — даже опешил поначалу Мартин.
— До возможного предела… и нужного нам места, — ещё чуть-чуть, казалось, и Бреннер подмигнёт ему заговорщицки водянистым серым глазом за стеклышком монокля. — А там и до стенки недалеко, — плотоядно ощерившись, закончил он. — Если другого применения нашим гостям не найдётся. Как это говорится, «если нет возможности предотвратить, следует возглавить».
— Боюсь, что не рискнул бы играть с вами в покер, — ворчливо заметил капитан-лейтенант.
Худощавый, жилистый, какой-то почернелый, как топлёная коряга, Карл-Йозеф Бреннер со своими пустыми блеклыми глазами, вспыхивающими вдруг пламенным отблеском, словно он бросал на потускневшие каминные угли тайные записки и планы заговоров, напоминал Нойману какого-то короля-изгоя из мрачного готического эпоса, носившего в чёрной своей душе самые зловещие и хитроумные замыслы мести.
«И трудно сказать, во имя чего или против чего все эти его интриги и яды, — подумал Нойман. — Не похоже, что во имя “великого дела” и против “красной заразы”. Скорее всего, своего имени ради ткутся эти заговоры Bellum omnium contra omnes
[35]
против всех, своих и чужих, дальних и ближних, вплоть до собственных детей, если таковые у него, вообще, могут быть, как следствие человеческих привязанностей».
Но «человек без человеческих привязанностей» хоть и чувствовал, какое смятение он вызывает в простом вояке, прусской военной выправки и вправки мозгов, никак не мог пояснить ему, что и впрямь отнюдь не «Зиг хайль!» и не «Слава в победе!» движет им. Всего-то вульгарная, проповедованная ещё Чарльзом Дарвином, борьба за существование. До обидного примитивное чувство самосохранения.
Откуда у него была уверенность, что среди разведчиков, которых непременно пошлёт командование русского флота для уничтожения, «чтоб врагу не досталась», своей секретной торпеды, непременно будет Войткевич? Этого он и сам не знал.
То, что агент «Еретик» в штабе КЧФ продолжает передавать сведения, и сведения вполне правдоподобные — ещё не значит, что бывший агент абвера «Игрок», он же лейтенант русской разведки Яков Войткевич, не сдал её Смершу. Наверняка сдал, ведь, оставив тогда в дупле «Почтового дуба» на Аю-Даге взведённую бомбу для своего куратора в абвере, Яков пребывает в уверенности, что его, Карла-Йозефа, нет в живых, и никакое разоблачение ему не угрожает. И, если русский НКВД его проверил и поверил, если не нащупал в нём «Игрока», то непременно «Игрок» воспользуется его прошлогодним опытом. А вот ему, гауптштурмфюреру Бреннеру, чтобы жить дальше и не ожидать резкого хлопка по плечу «хальт!», от которого, глядишь, лопнет изношенное сердце, надо было знать, и знать с банковской гарантией, что «Игрок» никогда больше не возникнет на его пути. Ни спереди, ни сзади, со спины. И если для этого понадобится лично убить «Игрока», — Дарвин свидетель: он, в жизни не убивший никого, кроме таксы покойной тёщи, это сделает, и сделает с удовольствием.