— Может быть, вас еще наградить следовало, герр подполковник? — язвительно спросил Ули Шпигель.
— Конечно, — без тени сомнения ответил фон Клеффель, — Рыцарским крестом, за личную храбрость.
Храбрости ему было не занимать, это факт. Всегда шел в атаку в первых рядах, не кланяясь пулям.
— Я всегда так воевал: сабли наголо — и к ядреной матери! — говорил он. — Чего бояться, если все в руке божией? А господь не допустит, чтобы я погиб раньше времени, потому что мной движет святая цель — не для себя стараюсь. Я должен пройти испытание, и я пройду его! И погибну, если опять же будет на то воля божья, в мундире подполковника. Или полковника, — выше он никогда не заносился.
Вернуть звание он стремился из-за будущей пенсии его семье, в этом и состояла святость цели. Он постоянно перечитывал текст указа фюрера от 26 января 1942 года «О помиловании для прошедших испытание во время войны» и длинное приложение к нему, рожденное чиновниками Верховного командования сухопутных войск.
— Вот ступени искупительной цепочки, — разъяснял он, — полное или частичное освобождение от наказания, преобразование в более мягкое наказание, назначение условного наказания с испытательным сроком, это для вас, вам проще, а мне еще предстоит пройти отмену решения о разжаловании, удаление записи из штрафного списка, восстановление в качестве кадрового военнослужащего, реабилитацию и полное восстановление в правах. Все предельно ясно, за одним ма-а-а-леньким исключением, — издевательски протягивал он, — как оценивать прохождение ступеней. Чиновники в Берлине, эти тыловые крысы, об этом даже не задумались. Я составил докладную записку на имя фюрера, — тут он обычно похлопывал себя по левому нагрудному карману кителя, — в которой предложил специальную систему баллов для оценки степени прохождения испытания. За смелость, за инициативу, за готовность к действию, за дисциплину — за все строгая градация баллов. Набрал сто баллов — прошел испытание. В качестве противовеса — отдельная система штрафных баллов за различные проступки. К сожалению, вы не даете мне возможности закончить мой труд, своим безграничным разгильдяйством постоянно расширяя перечень возможных проступков.
— Наша главная проблема в том, — разъяснял он в другой раз, — что искупительная цепочка может в любой момент порваться. Я не имею в виду нашу собственную гибель, которая, в сущности, есть лишь завершение всех наших проблем. Гораздо обиднее будет для нас, живых, если погибнет командир, который, в отсутствие моей четкой системы баллов, держит в собственной голове степень прохождения нами испытания. Если в обычной части здравомыслящий военнослужащий при отступлении первым делом спасает полковую кассу, то мы, руководствуясь соображениями того же здравого смысла, должны спасать командира, беречь его во всех обстоятельствах как зеницу ока. Он наш единственный свидетель перед богом, то есть, я хотел сказать, перед Верховным командованием.
Слушатели у подполковника всегда находились, ведь многие стремились пройти испытание. А кто лучше его мог разъяснить тонкие нюансы служебных характеристик, чем различаются, например, выдающееся мужество, отличительное мужество и оптимальное боевое мужество или первостепенные, захватывающие и показательные боевые заслуги.
Один из самых внимательных слушателей — Эрих Кинцель, бывший фельдфебель, здоровенный детина и гомосексуалист, за что и попал в штрафбат. Противоестественные наклонности появились или проявились у него уже в армии. Он был призван в 1935 году и попал на выучку к фельдфебелю старой закваски, который, игнорируя всякие национал-социалистические новации, просто порол новобранцев розгами. Кинцель, пройдя такую школу и дослужившись до фельдфебеля, тоже, в свою очередь, принялся пороть задницы новобранцам. Но со временем, как он стыдливо признавался, он стал испытывать чувство жалости к этим задницам, таким нежным, таким беззащитным, ну и… По крайней мере, розгами он эти задницы потом не порол. Уже хорошо, философски заметил Зальм.
Кинцель стыдился своего порока и страстно мечтал пройти испытание, вернуть, как он говорил, себе честное имя. И, следуя поучениям фон Клеффеля, постоянно проявлял инициативу и вызывался добровольцем. Разведка боем — я! Чистить картошку — я! Восстановить поврежденную линию связи — я! Заменить убитого пулеметчика — я!
Рядом с Кинцелем, нежно держа того за руку, сидел Клаус-Мария Вайнхольд. Юргена всегда удивляло, как он ухитряется поддерживать такой аккуратный вид в условиях, когда они если не копаются в земле, то лежат, уткнувшись в нее носом. Вот и сейчас: рубаха чистая, верхняя пуговичка расстегнута, открывая кокетливый шейный платок, в петлице кителя — букетик незабудок.
Вайнхольд, как нетрудно догадаться, тоже гомосексуалист. Как он утверждал, с рождения. «Моя двойственная сущность заложена в имени», — часто говорил он. Может быть, поэтому Вайнхольд нисколько не стыдился своего порока. И еще он не питал никаких иллюзий по поводу прохождения испытания, он знал, что обречен воевать в штрафном батальоне до неизбежной гибели, потому что природу не переделаешь.
Следом за Вайнхольдом лежали, одинаково закинув руки за голову, Ганс Брейтгаупт и Петер Шваб. Они не парочка педерастов, они — крестьяне, единственные из всех. То есть были крестьянами до того, как их призвали в армию.
Ганс из Тюрингии, в штрафбат он попал за неповиновение приказу. Приказ был сжечь русскую деревню за то, что один из жителей сдуру, иначе не назовешь, выстрелил из охотничьего ружья по немецкой колонне, никого при этом не убив и даже не ранив. Ганс отказался. Не потому, что ему было жалко жителей деревни. Просто в амбарах было собранное зерно, а на сеновалах — сено, зачем такое добро уничтожать, если самим сгодится? Как ни уговаривали его товарищи, говоря, что впереди этого добра пруд пруди, как ни кричал командир, грозя всеми возможными карами, он так и не поднес спичку к уже разлитому бензину. Он был туповат, Ганс Брейтгаупт, возможно, в этом все дело.
Плохо у него было и с чувством юмора. Попытки объяснить ему, в чем заключается соль анекдота, подчас веселили компанию больше, чем сам анекдот. Впрочем, он был смелым солдатом и надежным товарищем, на него всегда можно было положиться, если, конечно, хорошенько растолковать ему, что к чему.
Петер Шваб в точном соответствии с фамилией был швабом и говорил исключительно на своем диалекте. На этой почве у него возникло какое-то недоразумение с командиром его части, разросшееся в конфликт и закончившееся отправкой в штрафной батальон. В чем была суть исходного недоразумения, выяснить не удалось все по той же причине. Так же затруднительно было оценить уровень умственных способностей Петера, потому что, наученный горьким опытом, он по большей части молчал, особенно в присутствии начальства. С другой стороны, уже одно это говорило о недюжинном уме.
С самого краю сидел Толстяк Бебе. Звали его Бенедикт Бехтольсгейм, отсюда и прозвище Бебе. Когда он появился в томашовском лагере, он был вылитый монах-бенедиктинец — кругленький, розовощекий, с блаженной улыбкой на лице и влажным взглядом, как будто постоянно навеселе. С тех пор он сильно спал телом и лицом, а взгляд стал сух и цепок от непреходящего чувства голода, даже после ужина. Но в каждой компании должен быть свой Толстяк, так что эту роль закрепили за Бебе.