На носилках часть больных перенесли из корпуса к вагону, уложили их на подготовленные нары, покрыли одеялами, простились с ними и руками помахали, когда вагоны тронулись в путь. Опять я видел немало слез у тех, кто остался в неволе.
В середине декабря, когда морозы стояли 40-градусные, толщина слоя снега в зоне почти метр, я в третий раз подверг себя той процедуре, благодаря которой попал сюда, в госпиталь.
Настал четвертый день. Утром, после расставления бригад по рабочим местам, я снова накурился и лег на дворе. Умышленно не надел шапку и перчатки. Лег я между двумя сугробами в одной легкой куртке. Надо же было доказать, что упал именно в результате обморока. Но при этом я допустил роковую ошибку. Число людей, ходивших по этой тропе, было очень незначительным даже при теплой погоде. Теперь, при сильном морозе, каждый старался избегать необходимости выходить на улицу.
Так я лежал и лежал, уши и пальцы доложили о том, что наступило бесчувствие как предвестник обморожения. Упрямство боролось с трезвым рассудком. Если теперь встану, то все страдания трех суток пережил напрасно. Лучше пусть отмерзнут уши и пальцы, но дождаться спасателя. Ленились мои ангелы-хранители, или хотелось им хоть немного наказать меня за жульничество? Ленились, но в конце концов появились вовремя.
Нашел меня один из мастеров, немедленно сбегал за помощью, перенесли меня в жилой корпус и послали за врачом. Прибыл он с чемоданом первой помощи и сделал инъекцию для усиления кровообращения. По приказу его я должен был вернуться в медкорпус, так что снова я оказался в обществе Федора Андреевича. Вот и успех. Начальник медчасти самолично убедился в том, что есть у меня какое-то серьезное нарушение системы кровообращения.
Снова я прикреплен к койке и заключен в медкорпусе. Выходить пациентам не разрешается, персоналу обслуги запрещено заходить в медкорпуса. Запрет действителен и для старшего обслуги.
Пришлось мне снова играть роль слабого больного. Убедить товарищей в правдивости этого театра я старался тем, что часть пайка отдавал соседям. «Аппетита нет, и есть не хочется». А, военнопленный, который отказывается есть предлагаемую ему пищу, должен быть серьезно больным. Сочувствовали мне соседи, сожалел даже Федор Андреевич: «Вот что я сказал начмеду — нельзя больного ставить на ответственную должность. Теперь думаю, что вышлем вас с очередным транспортом».
Все шло по мирному пути, и было время мечтать о свободе, о родине. Но опять это проклятое «но». Настало 24 декабря, рождественский Святой вечер по римскому календарю. Утром, как обычно, в помещение въезжает каретка с завтраком, и повар собирается раздать суп. В тот момент вбегает санитар соседнего корпуса и кричит: «Завтрак не берите, объявлена голодовка! Обещали русские отпустить нас в этом году. Год на исходе, а насчет репатриации ничего не слышно. Присоединяйтесь!»
А кто же дает такой лозунг? Пока я работал старшим обслуги, о таком мероприятии и речи не было. У нас в корпусе удивление и неразбериха. Не знаем, что делать. Только что проснулись, и вдруг с нас требуют такого решения. В помещении 25 человек больных. Если участвовать в голодовке, то единым строем. Но добиться единого мнения в данный момент невозможно. По моему мнению, раздражать русских голодовкой в данной ситуации просто не стоит. Прошло три недели с отправки последнего транспорта. Будут новые транспорты. Организаторы забастовки правы в том, что русские нас подвели, но пунктуальность русских не сравнить с немецкой аккуратностью. «Сейчас», «через час», «скоро», «через год» — такой у нас опыт.
Насчет голодовки у меня есть некоторый опыт. Два года тому назад группа венгерских офицеров начала голодовку, как протест против приказа всем стричь волосы. Зная о том, что при любом организованном нарушении дисциплины оперативный отдел первым делом станет изолировать зачинщиков, эти венгры словами не объявили ничего. Они отказались пойти на завтрак, остались лежать на нарах. Отвечали монотонно все одними и теми же словами только на заданные сыщиками вопросы. Старшего группы из офицеров увели. Через три дня они сдались. Продолжал голодать только один, у которого волосы были по пояс. Того целую неделю кормили насильственно при помощи шланга прямо в желудок. Приказ стричь офицеров был снят, голодовка достигла цели. Не последовало никаких карательных мер. Показалось мне, что голодовка тяжелым нарушением дисциплины не считается.
Все равно время для восстания в нашем госпитале не настало. Взять на себя ответственность за организованное сопротивление, получить 10 лет и больше в данный момент неумно. Так мы приняли единодушное решение в голодовке не участвовать.
Повар вернулся через час, раздал завтрак, и дело оказалось законченным. Поток информации от корпуса к корпусу оказался прерванным. Медсестры следили за тем, чтобы никакого межкорпусного обмена не было. Оконные стекла были покрыты льдом, так что и по виду нельзя было определить, что творится в лагере. Все же чувствовалась какая-то опасная напряженность ситуации.
На следующее утро появился в нашем корпусе начмед. Испугался я, когда он подошел к моей койке и объявил уже в привычной манере: «Надо встать вам и вернуться на прежнюю работу, дадим вам помощника, справьтесь с этой работой. Действуйте!»
Теперь только я мог осведомиться и убедиться в том, что сыщики оперативного отдела провели массу допросов и решили, кого считать зачинщиком. Обвиняемых сосредоточили в административном корпусе за пределами зоны и оттуда шесть человек увезли неизвестно куда. Попал в эту группу и заменивший меня новый старший обслуги.
Среди них были и все немецкие врачи. Сожалели об этом все, включая советский медперсонал. Они пользовались большим уважением. Пострадали от этого события главным образом больные, медицинский уход за которыми ухудшился.
Рождество мне уже не дали встретить в корпусе больных, по приказу я должен был вернуться в хозяйственный корпус. Опять напрасно устроил спектакль с обмороком.
Вера Гауфман Январь-февраль 1949 г.
Второе января 1949 года — никогда не забуду эту дату. При обходе зоны вижу женскую фигуру, которая мне кажется чужой и знакомой. Чужая она, потому что в состав персонала госпиталя не входит, знакомая — по сигналу памяти. Приближаясь, мы узнаем друг друга. Вера Гауфман, она работала переводчицей оперативника в лагере № 469/1. Она радостно обращается ко мне: «Как же так, Фритцше, вы еще здесь? Я считала, что вас давным-давно отпустили домой. А вы кем здесь работаете?»
Объяснил я ей, в чем дело, и чувствую, что настроение у нее поднимается. Она говорит, что назначена на должность переводчицы оперативного отдела госпиталя. Рассказывает она, что начальство решило перевести ее в это захолустье с дочерью — грудным ребенком, не обеспечивая ее ничем для зимней жизни в лесу.
«Мне нужна немедленная помощь. У меня нет теплой одежды для ребенка и для меня, нет посуды, даже койки нет, чтобы лечь вместе с ребенком. Дайте мне посоветоваться с начальником госпиталя, и я вернусь для продолжения беседы».
Вернулась она, попросила пойти вместе с ней в квартиру посмотреть, какая там пустота. Я убедился, что в таких условиях жить молодой матери просто нельзя. Отвели ей помещение три на три метра, в нем плита на кирпичной кладке, стол, стул, и все. Сравнительно точно зафиксировались в моей памяти ее слова: «Ваши специалисты в состоянии снабдить меня всем, что нужно для нормальной жизни. Начальник разрешил мне разместить заказы по отдельным мастерским при условии, что заказы будут выполняться после рабочего времени. А я даю слово, что за каждую вещь буду платить деньгами, и обещаю, что в награду за такую помощь очередным транспортом ты поедешь домой и поедут рабочие, которые участвовали в этом деле». Ну, думаю, насчет возвращения домой вряд ли это в ее возможности, но если деньгами заплатит, то уже за такое дело можно взяться.