Пусть де знают, что он, Соковнин, не чета каким-нибудь там приписным дворянам, стряпчим, купцам, попам, не говоря уж о мастеровом посадском косяке. Ему, Соковнину, и баню топить можно, недаром он у царя в чести и пожалован высоким саном думного дьяка Приказа Великоустюжской Чети. А это им не какое-нибудь воеводство. Это, если не считать Казанского царства, Астраханского, Сибирского да украйных земель, – это ни много ни мало – четвертая часть Руси. Великоустюжская Четь, если верить дьяку Посольского приказа, побольше всяких там Англии да Швеции…
С лестницы виновато спускался дворский
[119]
Иннокентий, сообразительный, когда надо, проворный и хитрый мужик, весь, по самые глаза, в черной бороде, так что не поймешь порой, улыбается он или зевает. Жил он в подклети, откуда была внутренняя лестница в непокоевы комнаты Соковниных. Дворскому надлежало стоять вместе со всеми у крыльца, но он проспал. Старший конюх, давно метивший на его должность, презрительно хмыкнул и сокрушенно покачал головой: горе, мол, а не помощь от такого дворского.
Соковнин нервно обернулся:
– Кобылья голова тебе не приснилась?
– А я тебя, отец наш, там ищу, в непокоевых комнатах, – тотчас вывернулся Иннокентий, и глаза его сощурились не то в улыбке, не то в выжидательном, настороженном прицеле.
– Надобно поторапливаться, – сердито качнул головой Соковнин в сторону хозяйственных построек.
Он хмурился, сопел, но никак не мог уличить Иннокентия во лжи и нервно закосолапил по густой дворовой ромашке впереди своей челяди.
– С сытенного начнем, Прокофий Федорович? – спросил Иннокентий.
– Как повелось…
Осмотр хозяйства начали, как всегда, с сытенного погреба. Это хранилище вин, медов и пива было устроено в глубине двора, позади хором, и примыкало к житенным кладовым с одной стороны, с другой – к шорно-кожевенному приделу. Соковнин взял у ключника ключи, спустился к окованной подземельной двери по деревянным ступеням и сам снял тяжелый замок.
– Иннокентий!
Дворский скатился вниз, сунулся бородой в плечо.
– Где у нас камень родится?
– В Заозерье, отец наш, – стараясь предугадать дальнейший вопрос, прищурился дворский.
– А где брал белый камень Морозов?
– В пошлом
[120]
вражке, у села Мягкова, там еще князь Димитрий Донской брал. Всю, отец наш, зиму, если верить старикам, тот камень при князе возили, а потом с того камня стену на Кремле поднимали.
– Сколько верст до Мягкова?
– Да верст тридцать, должно, поляжет, отец наш.
– Пошли подводы, пусть привезут того камня, и ступени эти воздыми вон, а каменны возложи! Внимаешь?
– Внимаю!
Соковнин отворил дверь и шагнул в темное прохладное помещение, продолжая расспрашивать дворского:
– В Коноплянку плотника послал?
– Намедни послано. Одиннадцать новых пчельников делати велел.
– А в Заозерье? – спрашивал Соковнин про свои вотчинные деревни.
– И там наказано полтора десятка сплотить.
– А на Перепелихе как?
– На Перепелихе своим плотникам делати нечего, а во все иные деревни послано, отец наш, послано без промешки.
– Не припоздаем? – усомнился хозяин.
– Не припоздаем: раньше десятой отройки не выметнут, не первый год отводим…
– Сколько ныне перезимовало?
Иннокентий закатил глаза к потолку погреба, блеснул неверной синевой белка, прикинул было на память выставленные на медоносы колоды, но поскольку точного их числа он никогда не знал, то намеренно медлил, шевелил в бороде губами, вызывая тем самым почтение не только среди остановившихся позади челядинов, но и у самого Соковнина.
– Двуста семей близко перезимовало, – выдохнул наконец дворский.
– А на Пестове присчитывал?
– Это окромя Пестова.
Соковнин кивнул, ухватясь обеими руками за свою сивую косматую бороду, затем, не выпуская ее из пальцев, обернулся:
– Свету!
Иннокентий нащупал над дверью, в бревенчатом вырубе, оплывшую сальную свечу. Шедший позади старший конюх тотчас чиркнул огнивом, раздул куделю, прижег от нее огарок.
Дворский стал светить.
– Надо бы и всю напогребницу каменьем выложить, – вслух подумал Соковнин, но поскольку Иннокентий на этот раз решил, видимо, промолчать, добавил, сонно поведя глазом по-заячьи, назад: – Надобно сделати, как у Морозова!
– Аже до сенокосу подводы отправлю на Мягково!
– На Заозерье нашем камень мягче, – заметил конюх, – его ломати легче станет.
– Не тебе в каменьях понимати, собака! – огрызнулся Иннокентий, двинувшись за Соковниным в глубь погреба.
Погреб был сажени четыре в длину и не меньше трех в ширину. Дверь, чуть сдвинутая вправо, освобождала на левой стороне большое пространство, от стенки до неширокого прохода огороженное сосновым подтоварником на полсажени высоты, а за этой загородкой стояли двадцати-, тридцати– и сорокаведерные бочки вина, наполовину погруженные в лед, засыпанный мелкорубленой щепой да сухой легкой поддерновой землей. Справа от прохода на низких, но широких, врытых в землю чурбанах стояли бочки поменьше. В каждой почти у самого днища торчали затычки в две пяди длиной. Над этими малыми бочками, на неширокой полице, идущей от входа до противоположной стены, стояли деревянные ведра, кружка и братина с длинной ручкой – «петушиным хвостом».
– Никак, подтекает где-то? – тревожно потянул носом Соковнин.
– Не должно… – усомнился ключник.
– Не должно, а вином пахнет! – повысил голос хозяин.
Дворский метнулся вдоль полки.
– Да это от бадейки, а не то от братины дух идет! Кто-то ввечеру прикладывался… – И стрельнул глазом на ключника.
– Не ввечеру, а старый дух…
Ключник не договорил: Соковнин молча отвесил ему пощечину, несильно, для порядка, и осмотрел все-таки затычки у бочек. Затычки не подтекали. Однако он обнюхал бочонки, огладил их ладонями – сухие. В этот момент Иннокентий услужливо подал ему братину заморского вина.
– Ренским пахнет? – спросил хозяин.
– Нет, похоже – мальвазия, а не то – бастра, – понюхал Иннокентий.
– Чем пахнет? – спросил Соковнин ключника.
– Романеею… – потупился ключник, ожидая снова оплеухи, но Соковнин смилостивился.
– Романеею! – поднял он палец вверх и, неожиданно подмигнув дворскому, сам нацедил из бочки полную братину.