«И чего с миром деется, чего деется?» – сокрушенно вздохнул он и дал ход лошади.
Челядь вереницей кинулась за ним, оббегая чудно́го парня, и тут же скрылась в туче пыли. На дворе стало тихо и пустынно, только оживал на миг скворчиный выводок под стрехой житницы, когда подлетали родители, да бесшумно постреливали ласточки.
– Шел бы восвояси, чего уж тут… – сказал Степану воротник.
Но тот все еще стоял на коленях и не видел, что из подклети, вытирая мокрые щеки о коромысло, смотрит на него Липка.
Глава 3
Солнце уже поднялось из-за стены Белого города, повело по Воздвиженке тени – от высоких домов, от деревьев, от плотных заборов. По-утреннему пряно пахло гнилью отсыревших за ночь деревянных тротуаров, густо несло из переулков лебедой и крапивой. Тут и там скрипели ворота, хлопали калитки. Скотину уже прогнали по улицам на пустыри, на скородомные забереги
[128]
, к слободам, и теперь пробудившаяся, отмолившаяся Москва шла по кормление свое: на литейный двор, на мельницы, на лесоповал, разбредалась по кузницам, по колымажным дворам, по лесосплавным заберегам. Тесно становилось на тротуарах, и те, что тащились с узлами, корзинами да сундуками, – торговые люди, их захребетники, – шли посреди улицы, спеша в свои ряды на Пожаре, на Арбате, на берегу Неглинной. Изредка пропылит на лошади стольник или стряпчий, еще реже проколыхается боярская шапка, и снова однообразная вереница пестрых рубах течет и течет по улицам, с утра разбухая толпой у дверей царевых кабаков, у прохладных порогов откупных кружечных дворов. Тут первые торги дня, первые драки, первые нетрезвые крики:
– Боярин едет!
– Эй! Боя-я-ярин! Поклонись за меня царю-батюшке, развертит твою брюшину подколодница
[129]
!
Поди сыщи тут, в толпе, кто крикнул! Стрельца не видно. Стрелец еще до заутрени причастился у целовальника и посапывает в холодке, а тут страдники от лошади не отшатнутся, под плеткой шапки не ломают. Стегнул одного, окрестил по шее другого – чуть отпрянули и снова гилевой дрянью глотку дерут:
– Почто забойство твориши, боярин?
Цапают ручищами за стремена, только успевай хлестать по рукам, толкать ногой в грудь.
– Эх, боя-я-ярин, шапку тебе овса!..
Прокофий Федорович только тут вспомнил про свою горлатную шапку, но так и не надел ее до самого приказа.
Приказ Чети Устюга Великого размещался в трех сдвинутых друг к другу избах близ стены Кремлевского посада. Еще издали Прокофий Федорович увидел знакомые ворота, увенчанные тесовой крышей. Одна створка ворот почти совсем отвалилась и висела на еловом крюке; второго, верхнего, не было вовсе. Жердь, которой надлежало припирать ворота на ночь, валялась в проезде, полузаросшая травой.
«Не свое – не жалко. Никому ничего не надобно…» – угрюмо подумал Прокофий Федорович, но его не очень тронул этот привычный казенный беспорядок, только опаска, что не прошел бы об этом слух среди бояр, неизменно тревожила и поднимала злобу на приказных сидельцев.
На крыльце, верхом на перилах, как мальчишка, сидел сорокапятилетний подьячий Никита и плевал сверху на лопухи. Никита сидел спиной к воротам и поздно увидел лошадь грозного приказного хозяина. Увидел – опешил на мгновение, кинулся было в приказ.
– Куда!
Никита замер.
– Держи поводья!
Никита ссыпался вниз по лестнице, принял поводья и, не зная, как сообщить своим о приезде Соковнина, молча кланялся, вместо того чтобы громко поздороваться и тем привлечь внимание к нежданному визиту приказного дьяка.
Прокофий Федорович остановил лошадь вплотную к крыльцу, выпростал из стремян носки сапог, прицелился к ступеням и сполз на животе, сдвинув подушку дородства к самому подбородку.
– Чего полтины свои уставил?! – рыкнул он на Никиту, а когда тот почтительно отвернулся, хозяин одернул подушку вниз, поправил съехавшую скуфью, надел поверх нее шапку и, косолапя, заскрипел ступенями в приказ.
Никита тотчас накинул узду на перила, отшагнул от лошади и поднял палку. Он выбирал момент, чтобы изловчиться и швырнуть палку в решетку окошка в клети – дать знак своим.
– Я вот те возвещу! – прошипел Прокофий Федорович с рундука и погрозил пальцем. При этом он так устрашающе выкатил глаза, что подьячий отбросил палку и безнадежно отступил за лошадь.
«Ну, быть грозе великой!» – подумал он и где-то в самой глубине души радовался оттого, что приказные, с утра обыгравшие его на алтын с денгой, получат сейчас от Соковнина – отчерпает им полной мерой.
В первой, заприхожной половине не было никого. Тишина. Вдоль зарешеченных окошек тянулся длинный стол с резным подстольем, с вырубами для коленей. Перед каждым таким вырубом, как раз напротив окошек, стояло семь низких кленовых стольцов для сидения приказным – по стольцу перед окошком.
«В прошлом годе было только три окошка, а ныне – все семь, у каждого, вишь ты, по окошку проделано на казенные алтыны. Моду какую взяли, дармоеды!» – ухмыльнулся Прокофий Федорович, уже закипая понемногу оттого, что никого в приказе пока не видно.
Шагнул через порог в другую половину – никого! Косолапя, запутался у самого порога в мешке из-под вишневых счётных косточек и выругался. «Прости меня, грешного…» – поискал глазами икону – не нашел, а вокруг увидел знакомую картину. Длинный стол подьячих стоял вдоль слюдяных окошек, засиженных мухами. В углу этот стол переходил в другой стол, более низкий – «кривой стол» для стряпчих. На столах валялись разбросанные перья: гусиные, лебяжьи, ястребиные… Пахло чернилами. Множество пятен их диковинными разводами темнело на крашеных досках подьяческого стола, морями расползлось по давно не скобленным доскам кривого пола. Из ящиков, что были навешаны по стенам, свисали неубранные свитки деловых листов. Всюду валялись обрывки бумаги, вениковые листья и тьма вишневых косточек. Они были и на столах, и на подоконниках, и на стольцах, и, конечно, на полу, поэтому идти приходилось с осторожностью, как по прибрежной гальке.
Прокофий Федорович отшаркнул ногой костьё, пошел было в следующую клеть и едва не плюхнул бархатным сапогом в глиняное блюдо с не доведенным до дела клеем. От плохо очищенных коровьих копыт, грязных, недоваренных, несло удушливым запахом мертвечины. «И таким клеем свитки клеят! Забью кровопийцев! – разгорался он. – Ведь на цареву службу плюют!»
Однако напрасно подумал Прокофий Федорович, что никого нет в приказе. Откидывая с дороги блюдо с клеем, он повернулся к левому заднему углу и заметил, что там, в мягком полумраке, удобно устроился и сладко посапывал на своем кованном медью сундуке казначей Филимон. Можно было подумать, что казначей спит тут со вчерашнего дня, после многодневной казенной работы. Руки его беспомощно были вытянуты между коленями, спиной он откинулся на стену, а свешенная набок голова тоскливо откидывала в сторону бороду, кончавшуюся чернильной сосулькой. Вид казначея, его сонная беспомощность и возмутительное спокойствие вызвали в Прокофии Федоровиче чувство охотничьей страсти, как если бы он наткнулся на старого глухого енота. Оскалясь, не дыша, выставив вперед сухие руки, он пошел на казначея и схватил его за рыжую бороду.