– Ага-а! – И начал трепать из стороны в сторону.
– Озорники-и-и! – простонал Филимон, должно быть имея в виду сослуживцев и пытаясь спросонья отбиться кулаками.
В ответ на его крик послышался дружный здоровый хохот – то хохотали стряпчие и стольники, решившие, вероятно, что казначею что-нибудь приснилось.
«Им еще смешно!» – побагровел дьяк.
Стряхнув с омерзением волосы с бороды казначея, застрявшие между пальцами, он полез через столицы к лестнице, ведущей в теремные летние помещения, где складывались обычно старые бумаги – копии отосланных в города. Но навстречу ему по лестнице посыпались игральные кости, загромыхали сапоги.
– А ну все сюда без промешки! – рявкнул Прокофий Федорович, изготовясь ко встрече нерадивых.
Наверху наступила тишина, какая бывает только в московских дворах после обеда, – глухая, всеобъемлющая.
– Кому говорят?!
Четверо стольников и около десятка стряпчих, узнав голос большого хозяина, около минуты шептались, пряча кости по карманам, а потом, сумрачные, спустились в приказную клеть, изо всех сил напуская печаль на лица, но сквозь эту маску просвечивал неподдельный страх. Остановились на последних ступенях лестницы, кланяясь большим обычаем державному дьяку, плотно держась друг друга, так что бороды слились в сплошной войлок.
– Ага! В зернь
[130]
играти надумали! – Прокофий Федорович поднял кость с меткой «5». – Смех покатный учиняют на государевой службе! Я слышал! Собаки! Кнута вам площадного по сороку раз на часу али плетки моей в сей час утренний? А? Я вас спрашиваю!
– Батюшко…
– Отец наш…
– Лукавый попутал…
– За Камень сошлю! – исступленно закричал Прокофий Федорович, достигая, как водилось, самого большого накала в разговоре, после которого наступал или конец, или рукоприкладство.
– Отец наш…
– Заткни кляпом рот! – Дьяк топнул ногой так, что подушка съехала на сторону. – Собаки! В приказном промысле нет вас! Дело идет не путным обычаем: кто играет, кто вовсе не заявился, кто спит! А кто спит после заутрени? А? Ну-ко ответствуй мне, рыжая борода! – повернулся он к казначею. – Молчишь? Воды в рот набрал? И вы молчите, зенки уставя? Ну тогда я вам скажу! После утреннего звону только те спят, что ночь в умышлении проводят, а таких только два чина всего и ести: собаки да тати!
– Батюшко, Прокофий Федорович… – заикнулся было стольник тотьминского стола, из московских дворян, но державный не позволил:
– Помалкивай, пес! Я все знаю! Я не вдругорядь сметился, что неладно тут, в приказе. Я еще перед Пасхой сметил нераденье червивое ваше. Собаки! На царевой службе в зернь играть! Да я вас!.. Вот тебе! И тебе! И тебе, вшивая борода! Вот вам! Вот! Вот!
Он бил стольников и стряпчих обеими руками, изловчаясь, как на кулачных боях, что разгуливаются в Масленую неделю на Москве-реке, и бил бы еще, испытывая от этих ударов зуд, а не боль, как от ядреного веника в бане, да ощутил наконец, что съехала опять подушка под рубахой. Тогда он отвернулся, поправляя ее, но увидел рыжую бороду казначея, во все это время притихшего у сундука.
– Забью сукиных детей, и Богородица не осудит!
С этими словами Прокофий Федорович вцепился опять в бороду Филимона.
– Вот вам, страдники! Вот вам! Вот! До каких пор вы будете кровушку мою пить?
Теперь стольники и стряпчие стояли и смотрели, как за всех страдает казначей Филимон.
– Батюшко… Отец наш… Умру-у-у! – захрипел Филимон, выкатив налитые кровавой ярью глаза, мокрые от слез. – Батюшко… ба… Чернил нетути, вот и сидели. Пусти, бога ради!
– И бумаги, – робко вставил кто-то из молодых стряпчих.
– Что-о-о? Чернил нетути? А не я ли на Страстной неделе наливал вам кувшин чернил? Не я ли давал вам стопу бумаги? Не мной ли дадена была вам пригоршня перьев? А?
Он отпустил Филимона, вытер мокрые от его слез руки о полу опашеня, подбоченился и грозно изрек, будто возводил обвинение по Тайному приказу:
– Тати окаянные! Всё покрали?! – И вдруг снова затопал ногами: – За Камень сошлю! Все маетности
[131]
убудут от вас в государеву казну! Ни крестом не отмолитесь, ни рухлядью не откупитесь! Никита!
Он шагнул к окошку, отворил его и страшно прохрипел:
– Никита! Плетку неси!
Не успел Прокофий Федорович повернуться от окна, как Никита уже стоял на пороге. Это быстрое появление подьячего сначала понравилось хозяину – от удовольствия отхлынул было гнев, но, заметив, что Никита стоит без плетки и озабоченно смотрит на него, нахмурился.
– Ну?
– Прокофий Федорович! Батюшко! Никак, беда напровадилась на наши головы…
– Ну?! – вскричал Соковнин.
– Тут стрелец прибегал, сбился с ног, тебя искавши, – и дома был, и в Кремле, и…
– Чего ему надобно? – все еще криком спросил Соковнин, но холодный ком уже закатывался под подушку, в нутро живота.
– Стрельца боярин Татев послал, он стольника нашего, Коровина, ко цареву двору поволок. Велел-де за стремя держаться да скоро бежать.
– Коровин? Из Устюга наехал?
– Коровин, батюшко, – поклонился Никита малым обычаем, в пояс. – Беда там, в Устюге-то Великом: гиль поднялась, забойство приключилось. Великое множество дворов пограблено да пожжено. Слухи ползут: неисправлением воеводиным все-де затеялось…
– Где стрелец?
– Убежал, твой крик услыхавши.
Прокофий Федорович растерянно оглянулся на стряпчих, на стольников – не понял, что в их лицах: злорадство или сочувствие? «Как же так: Коровин на Москве, а я не знаю? Видать, на дороге Татев встретил его. Гиль поднялась…»
– Ехать тебе надобно в Кремль, батюшко Прокофий Федорович. Скорым обычаем ехать надобно, так и Татев сказывал стрельцу. Царь и бояре ждут, поди.
– Ехать надобно, – слабым эхом повторил Соковнин и совсем тихо потребовал: – Лошадь…
Он робко просеменил вдоль стола, горбатясь и косолапя больше обыкновенного, вот уже простучал подковками бархатных сапог по лестнице, а растерявшиеся приказные даже не догадались на этот раз выйти за ним на крыльцо.
Глава 4
Ногайская лошадь, которая только что так чинно пронесла Прокофия Федоровича по улицам Китай-города, теперь казалась беспомощным тихоходом, а Пожар раскинулся перед Кремлем таким широким и людным, что, казалось, никогда через него не пробиться. То и дело под морду лошади совалась чья-нибудь шапка или спина. Лошадь дергалась от испуганных людских отмашек, вклинивалась в новую тесноту, и ни окрик, ни плетка здесь не помогали: в такое погожее утро базарное стадо озорников потехи ради не скоро уступит дорогу. Что им до знатного человека! Нынешний холоп не тот холоп, смотри и смотри за ним: одной рукой шапку ломает, другой в карман норовит. По Москве ходят, как гуси, вразвалку, а что дьяк к цареву выходу припаздывает – то ему кручиниться.