Соковнин закатал рукава и сам перемерил ведрами и вылил сок в бочку. Всего было восемнадцать ведер. Потом с помощью дворского выслячил
[185]
в бочку шесть ведер меду.
– Тащи чистую оглоблю! Ну! – Он весь уже горел азартом медовой затворки.
Дворский размешал раствор брусничного сока с медом. Соковнин вылил разведенные дрожжи.
– Пашеничники прожарил?
– Вот они. – Дворский выпростал из холстины жареные ломти пшеничного хлеба и опустил в раствор.
– Бочку закупорь и на четыре дни откати в тепло, а потом, как пряности класть, – меня позовешь!
– Исполню, отец родной…
На рундуке все это время стояла жена, не мешала, терпеливо ждала чего-то. Как только хозяин поднялся на лестницу, она решительно потребовала, чтобы он отправил Липку без промешки к Трубецкому. Соковнин заупрямился было, но жена неистово выпучила глаза и прошептала:
– Гляди, Прокофей, сызнова греху быть!
«Истинная ведьма – не баба, – подумал Прокофий Федорович. – Если дочка в нее пойдет, кручиной Морозовым станет…»
С рундука спустился на двор старший сын. Пошел слоняться по двору да цепляться к дворне, Липке не стал давать проходу, когда та направилась к двери в портомойню.
– Эва, обалдел, сукин сын! – крякнул Соковнин.
Он позвал воротника и направил его к Трубецкому. Пусть забирает Липку. Пусть!
Глава 12
В среду Липка уставала больше обыкновенного не только потому, что это был голодный, постный день, – к этому она давно, от рождения, привыкла, как и к пятнице, – уставала потому, что каждую среду был у Соковниных большой портомойный день. В среду стиралась огромная груда белья, в четверг оно сохло, в пятницу, еще до мытья полов, Липка наматывала его на скалку и выкатывала вальком, давая тем самым шелковую мягкость тонкой холстине, которую пряли и ткали для Соковниных крестьяне вотчинной деревни Перепелихи. Но если кипячение и стирка было делом четырех рук (Липке помогала старая мовница Пелагея), то полоскала Липка одна.
В тот день, после обеда, она наложила два ушата стираного белья, подцепила их коромыслом и пошла на Неглинную. Стоял бодрый осенний день. Вдоль заборов тонко пахла крапива, в пожухлой траве темнели листья тополей, похрустывали и шуршали под лаптями. Сквозь облетевшие березы слева светились купола новой церкви, построенной после изгнания поляков. На колокольне заливается колокол, отлитый ее братом…
От хоро́м Соковнина до Неглинной – больше версты, если идти через ворота Китай-города. Липка же нашла в кирпичной стене пролом, оставшийся с войны, и пробиралась через него прямо к мосткам над черным омутом, где летом частенько любил купаться ее брат Степан. Литейный двор был отсюда недалеко, но место по-прежнему оставалось глуховатым. Слышно, правда, как цокают порой копыта по мосту у Неглинной башни Кремля, изредка донесутся голоса от харчевен, что примостились под стенами Китай-города, саженях в ста, но все это за густой зарослью прибрежного ивняка. В осеннее время от дождей и особенно от плотин у зельных мельниц вода поднимается высоко и становится почти вровень со старыми мостками.
Липке было тяжело нести большие ушаты с бельем, но сознание того, что она сокращает путь к Неглинной, поддерживало ее. В переулках, которыми она шла к стене, попадались навстречу люди. Если это были посадские или вечные тяглые, из дворни боярских дворов, то они молча сторонились, разве что пьяный мастеровой крикнет что-нибудь вслед, но если попадались сами бояре или – еще хуже – их сыночки, то тут Липка терпела всякие непристойности и не раз только слезами или криком отбивалась от этих разодетых трутней. Сегодня она особенно торопилась: осенние вечера наступают стремительно, а в темноте идти назад – страх смертельный. Вскоре с радостью она увидела знакомый пролом в стене. Подошла, сняла с плеч коромысло, перенесла ушаты через пролом по одному, снова нацепила их на коромысло и шагов через сотню была уже у мостков.
Кругом было тихо, только где-то плюхала вода по мельничному колесу да далеко и утробно кричал пьяный в Белом городе. С левой стороны мостков течением нагнало свежей щепы. Липка взяла первый ушат и прошла с ним на середину мостков, на самый же конец она остерегалась ступать – боялась темной воды, поскольку не умела плавать. Учил ее в детстве любимый брат Андрей, да не доучил, сгинул и до сих пор – ни весточки…
Она принялась споро полоскать белье, а сама все думала о брате, матери и об отце. Она не понимала, чем могла прогневить батюшку, что он на второй срок запродал ее. Понятно, что он хочет пить вино, петь и плакать о сгинувшем старшем сыне, но заработала бы она ему на вино и дома… Она углубилась в работу и не сразу услышала, как по самой кромке берега продираются через ивняк двое верховых.
– Тррры! Вот она! – сказал первый.
– Она! Куда ей деться? – ответил голос Соковнина.
Липка поднялась с колен и стояла на узких, в два полубревна, мостках, не зная, чего ей ждать и что ей делать. Первым всадником был Трубецкой. Он щурился на Липку с седла, посверкивая шитым серебром охабнем с большим бархатным воротником. На голове боярина была высокая соболья горлатная шапка. Соковнин же был в домашнем кафтане и на обычной, невыездной лошади: видимо, этому выезду он не придавал значения.
Липка поднялась с колен и стояла на узких, в два полубревна, мостках, не зная, чего ей ждать и что ей делать.
– Вот отполоскает – и забирай, – сказал Соковнин.
– Отныне мое дело – когда и как забирать! – ответил сухо Трубецкой. – Моя воля!
– Твоя воля, батюшко…
– Правь домой!
Трубецкой медленно слез с лошади, накинул узду на куст ивняка и подбоченился, разглядывая Липку. Затем ступил на мостки и крикнул:
– Девка Липка! Ведомо ли тебе, что отныне ты мне станешь служить? Иди, держись стремени и не противься! Что исполнилась?
Липка невольно отступила назад. Лапоть свалился с ее ноги и остался единственной преградой между нею и страшным боярином.
В один миг все ее надежды на волю, на родной дом рухнули, и безысходное, огромное, как надвигающаяся ночь, горе нависло над нею. Оно было страшнее воды, темневшей за краем мостков.
Липка нащупала босой ногой край мостков, шепча, как проклятие:
– …и наведе, Господи, работных на свободных…
– Стой! – Трубецкой выпростал ладонь из рукава.
Но Липка плюнула ему в лицо и неуклюже, боком кинулась в воду.
…Трубецкой долго разбирал поводья и, уже сидя на лошади, все еще с надеждой смотрел на Неглинную, но за кустами, вплоть до другого берега, лежала спокойная и черная, как деготь, вода, а ниже мостков белело донце уплывающего ушата.