Волнение вызвало у меня раздражение, и я, не сдержавшись, повернулась к ней и сказала, что, не будь она дамой, я, по роли джентльмен, не преминула бы вызвать ее на дуэль.
— Только после спектакля! — воскликнул мосье Поль. — Я разделю тогда мою пару пистолетов между вами, и мы разрешим ваш спор согласно принятым правилам — это будет продолжением давнишней ссоры между Францией и Англией.
Но уже приближалось время начать представление. Мосье Поль, построив нас в ряд, обратился к нам с краткой речью, подобно генералу, напутствующему солдат перед атакой. Из всего им сказанного я уловила лишь, что он советует нам всем проникнуться ощущением своей ничтожности. «Ей-богу, — подумала я, — некоторым напоминать об этом вовсе не нужно». Зазвонил колокольчик. Меня и еще двоих участников представления вывели на сцену. Опять колокольчик. Произнести первые слова пьесы предстояло мне.
— Не смотрите в зал, не думайте о зрителях, — прошептал мосье Поль мне на ухо. — Вообразите, что вы на чердаке и выступаете перед крысами. — И он исчез.
Занавес взвился и собрался в складки где-то под потолком. Перед нами разверзся длинный зал, нас ослепили яркие огни, оглушила веселая толпа. Я старалась думать о черных тараканах, старых сундуках и источенном жучками бюро. Слова свои я проговорила скверно, но все же произнесла их. Трудным оказалось именно начать — я сразу же поняла, что боюсь не столько зрителей, сколько собственного голоса. Присутствие целой толпы посторонних людей, да к тому еще иностранцев, нисколько меня не трогало. Когда я ощутила, что язык мой перестал быть деревянным, а голос обрел присущие ему высоту и силу, я сосредоточила все свое внимание только на исполняемой роли и на мосье Поле, который, стоя за кулисами, слушал нас, следил за всем происходящим и при необходимости суфлировал.
Между тем, чувствуя прилив свежих сил — для чего просто требовалось время, — я достаточно овладела собой, чтобы обратить внимание на моих партнеров. Некоторые из них играли очень хорошо, особенно Джиневра Фэншо; по роли ей полагалось кокетничать с двумя поклонниками, и это ей великолепно удавалось, ибо она оказалась в своей стихии. Один-два раза, как я приметила, она обошлась со мной — фатом — подчеркнуто любезно и внимательно. Она оказывала мне предпочтение столь неприкрыто и пылко и бросала такие многозначительные взгляды в аплодирующий зал, что мне, знавшей ее достаточно хорошо, стало совершенно ясно: она играет для кого-то из зрителей. Тогда я начала следить, куда она посылает взгляды и улыбку и к кому простирает руки, и почти сразу обнаружила, что для своих стрел она выбрала весьма крупную и заметную цель, — на пути их полета, возвышаясь над всеми зрителями и потому являясь уязвимой, оказалась знакомая всем фигура доктора Джона. Выглядел он спокойным, но и сосредоточенно-напряженным.
Его облик наводил на размышления. Взгляд его был красноречив, и, хотя я не могла понять, что именно таилось в нем, он вдохновил меня. Я извлекла из него некую идею, которую использовала при исполнении моей роли, — в частности, стала по-другому изображать ухаживание за Джиневрой. «Медведя», который истинно любил героиню, я теперь представляла двойником доктора Джона. Сострадала ли я ему, как раньше? Нет, я ожесточилась, вступила с ним в соперничество и одолела его. Я понимала, что герой мой всего лишь фат, но зачастую «Медведя» зритель не принимал, а меня встречал благожелательно. Теперь-то я сознаю, что играла свою роль, исполненная решимости и стремления одержать победу. Джиневра подыгрывала мне, и мы общими стараниями существенно изменили весь характер пьесы, насытив ее новыми красками. В антракте мосье Поль заявил, что с нами произошло нечто ему непонятное, и пытался умерить наш пыл. «C’est peut-être plus beau que votre modèle, — сказал он, — mais ce n’est pas juste».
[134]
Я тоже не знала, что со мной произошло, но, так или иначе, я испытывала непреодолимое желание затмить «Медведя», то есть доктора Джона. Раз Джиневра проявляла ко мне благосклонность, как могла я вести себя не по-рыцарски? Храня в памяти известное письмо, я под его влиянием дерзко нарушила весь дух пьесы. Я не могла бы исполнять свою роль, не ощущая вдохновения и увлеченности ею. Такая роль требовала пряной приправы и лишь сдобренная ею доставляла мне удовольствие.
До этого вечера подобные чувства и поступки представлялись мне столь же немыслимыми для моей натуры, сколь состояние исступленного восторга, возносящее некоторых на седьмое небо. Обычно я, оставаясь холодной и осторожной, пусть с неохотой, но делала то, что было угодно другим, а тут, вдруг ощутив сердечный жар, набравшись смелости, с радостной готовностью творила то, что было приятно мне самой. Однако на следующий день, хорошенько над всем этим поразмыслив, я почувствовала отвращение ко всяким любительским представлениям и, хотя была довольна тем, что оказала услугу мосье Полю и заодно испытала собственные силы, приняла твердое решение больше в таких авантюрах не участвовать. Оказалось, что по натуре мне явно присуща склонность к лицедейству, и дальнейшее развитие и воспитание этой внезапно обнаружившейся способности могли бы одарить меня радостью и наслаждением, но подобные занятия не пристали человеку, глядящему на жизнь как бы со стороны: он должен отринуть желания и стремления, и я отринула их, упрятала столь глубоко, связав крепким узлом, что с тех пор ни Время, ни Искушение не смогли выпустить их на волю.
Не успел спектакль подойти к концу, причем с большим успехом, как вспыльчивый и деспотичный мосье Поль совершенно преобразился. Теперь он уже не исполнял обязанности импресарио и незамедлительно сбросил с себя высокомерную суровость. И вот он стоит среди нас — оживленный, добродушный и галантный, пожимает всем нам руки, благодарит каждую в отдельности и объявляет, что хотел бы на предстоящем балу танцевать со всеми нами по очереди. Когда он спросил моего согласия, я ответила, что не танцую. «Но один раз, в виде исключения! Вы должны уступить», — настаивал он, и, если бы я своевременно не ускользнула от него, он вынудил бы меня принять участие в этом — еще одном — спектакле. Но я и так играла достаточно в этот вечер — пришла пора стать самой собой и вернуться к привычному образу жизни. На сцене мое серовато-коричневое платье выглядело, в сочетании с сюртучком, неплохо, но никак не подходило для вальса или кадрили. Я укрылась в закоулке, где меня было трудно заметить, но откуда я видела все — передо мной во всем великолепии стало разворачиваться захватывающее зрелище.
Вновь Джиневра Фэншо была самой прелестной и веселой из всех присутствующих. Ей выпала честь открыть бал. Выглядела она чудесно, танцевала грациозно, улыбалась лучезарно. Подобные развлечения всегда означали для нее блестящий триумф, ибо удовольствия были ее стихией. Когда нужно было работать или преодолевать трудности, она становилась нерадивой и унылой, беспомощной и раздраженной, но в часы веселья она, бывало, как бабочка, расправит крылышки, на которых сияла золотистая пыльца, сверкнет, как бриллиант, и заблагоухает, как свежий цветок. При виде будничной еды и простых напитков она надувала губки, но от сливок и мороженого ее нельзя было оторвать, как пчелу от меда; вместо воды она предпочитала сладкое вино, а вместо хлеба насущного — пирожные. Полной жизнью Джиневра жила лишь на балу, в обыденной жизни она никла и увядала.