Иных низкое положение унижает нравственно, для них лишиться связей — все равно что потерять к себе уважение. Можно легко извинить их: они дорожат местом в обществе, которое служит им защитой от унижений. Кто-то чувствует себя презренным, когда становится известно, что предки его люди простые, а не благородные, бедные, а не богатые, работники, а не капиталисты, — так неужто же следует судить его строго за желание утаить роковые сведения, за то, что он вздрагивает, мучится, ежится перед угрозой случайного разоблачения? Чем дольше мы живем, тем больше у нас опыта, тем менее склонны мы судить ближнего и сомневаться в избитой мудрости: раз защищается добродетель недотроги или безупречная честь человека светского с помощью мелких оборонительных уловок — значит, в них есть нужда.
Мы подошли к особняку Креси. Полина ждала нас, с нею была миссис Бреттон, и, сопровождаемые ею и мосье де Бассомпьером, мы вскоре присоединились к собранию и заняли удобные места поближе к трибуне. Перед нами выстраивали учащихся Атенея. Муниципалитет и бургомистр сидели на почетных местах; юные принцы со своими наставниками располагались на возвышении; в зале было полно знати и высокопоставленных горожан.
До сих пор меня не интересовало и не заботило, кто из профессоров произнесет «discours». Я предполагала, что какой-нибудь ученый встанет и скажет официальную речь в назидание атенейцам и в угоду принцам.
Когда мы вошли, трибуна была еще пуста, но уже через десять минут она заполнилась, а над ярко-красной кафедрой вдруг выросла голова, плечи, руки. Я узнала эту голову: ее форма, посадка, цвет были хорошо знакомы и мне, и мисс Фэншо; узкая темная маковка, широкий бледный лоб, синий горящий взор так укоренились в сознании и вызывали сразу же так много забавных воспоминаний, что одним нежданным появленьем своим вызывали смех. Я, признаюсь, не смогла удержаться и расхохоталась до слез; но я наклонилась, и только носовой платок да опущенная вуаль были свидетелями моего веселья.
Все же я, кажется, обрадовалась, узнав мосье Поля; я не без удовольствия наблюдала за тем, как он, свирепый и открытый, мрачный и прямой, вспыльчивый и бесстрашный, царственно завладел трибуной, будто привычной классной кафедрой. Я очень удивилась его появлению здесь; у меня и в мыслях не было его встретить, хотя я и знала, что он преподает в коллеже изящную словесность. Я сразу поняла, что, если уж на трибуне он, мы будем избавлены и от казенных наставлений, и от льстивых заверений, но к тому, что нас ожидало, к тому, что вдруг стремительно и мощно обрушилось на наши головы, — признаюсь, я не была готова.
Он обращался к принцам, к аристократам, магистрату и горожанам с тою же непринужденностью, почти с тою же резкой и пылкой серьезностью, с какой он обыкновенно витийствовал в классах на улице Фоссет. Он обращался не к школярам, но к будущим гражданам и патриотам. Тогда еще не предвидели мы той судьбы, что готовилась Европе, и мне было странно слышать слова мосье Эмануэля. Кто бы мог подумать, что на плоской жирной почве Лабаскура произрастают политические взгляды и национальные чувства, с такой силой убежденья преподносимые нам сейчас? Не стану разбирать смысл его суждений, но все же позволю себе заметить, что в словах этого маленького господина была не только страсть, но и истина. При всей своей горячности он был точен и строг; он нападал на утопические воззрения; он с презрением отвергал нелепые мечты, но когда он оказывался лицом к лицу с тиранией — о, тогда стоило поглядеть, какой свет источал его взор; а когда он говорил о несправедливости — голос его уже не звучал сбивчиво, но напоминал мне звук оркестровой трубы, гремящей в сумерках парка.
Не думаю, чтобы все его слушатели прониклись этим чистым пламенем, но иные ученики загорелись, когда он ярко обрисовал им будущую их деятельность, указал их долг перед родиной и Европой. Когда он закончил, его наградили долгими, громкими, звонкими рукоплесканьями; при всей свирепости он был в коллеже любимым профессором.
Он стоял у входа, когда наша компания покидала залу, он увидел меня и узнал, приподнял шляпу, подал мне руку и произнес: «Qu’en dites-vous?»
[217]
— вопрос характерный и даже в минуту его триумфа напоминавший мне о его беспокойном нраве, о его несдержанности, об отсутствии необходимого, на мой взгляд, самообладания, что вовсе его не украшало. Ему не следовало тотчас добиваться моего, да и ничьего одобрения, но ему оно было важно, и, слишком простодушный, он не мог этого скрыть, и, слишком порывистый, он не мог себя побороть. Что ж! Если я и осудила его нетерпение, мне все же нравилась его наивность. Я бы и похвалила его — было за что хвалить, но увы! Слов у меня не нашлось. Да и у кого слова наготове в нужную минуту? Я выдавила несколько неловких фраз, но искренне обрадовалась, когда другие подходили и расточали комплименты, возмещая их избыточностью мою скупость.
Кто-то представил его мосье де Бассомпьеру, и весьма польщенный граф тотчас просил его отобедать в обществе друзей (почти все они были и друзьями мосье Эмануэля) на улице Креси. От приглашения он отказался, ибо всегда отклонял ласки богачей: он весьма дорожил своей независимостью — не вызывающей неприятия у тех, кто сумел узнать его натуру; он, однако, обещал зайти вечером со своим приятелем мосье N, французским ученым.
В тот день за обедом и Джиневра, и Полина были великолепны; быть может, первая и затмевала вторую красотою черт, зато вторая сияла обаянием тонким и духовным; всех покорял ее ясный взор, деликатная манера обхожденья, пленительная игра лица. Пурпурное платье Джиневры удачно оттеняло светлые локоны и шло к розовому румянцу. Наряд Полины — строгий, безукоризненно сшитый из простой белой ткани — радовал взор, сочетаясь с нежным цветом ее лица, с ее внутренним светом, с нежной глубиною глаз и щедрой пышностью волос — более темных, чем у ее саксонской кузины. Темнее были у нее и брови, и ресницы, и сами глаза, и большие подвижные зрачки. Природа только небрежно наметила черты мисс Фэншо, тогда как в мисс де Бассомпьер она довела их до высокой и изящной завершенности.
Полина робела в присутствии ученых, но не теряла дара речи: она отвечала им скромно, застенчиво, не без усилия, но с таким неподдельным очарованием, с такой прелестной и проникновенной рассудительностью, что отец не раз прерывал разговор, чтобы послушать ее, и задерживал на ней гордый и довольный взгляд. Ее увлек беседой один любезный француз, мосье N, человек весьма образованный, но светский. Меня пленил ее французский; речь ее была безупречна: правильные построения, обороты, чистый выговор. Джиневра, проведя полжизни на континенте, такими умениями не блистала. Не то чтобы мисс Фэншо не находила слов, но ей недоставало истинной точности и чистоты выражения, и вряд ли она смогла наверстать упущенное. Мосье де Бассомпьер сиял: к языку он относился взыскательно.
Был тут еще один слушатель и наблюдатель; задержавшись по делам служебным, он опоздал к началу обеда. Доктор Бреттон, садясь за стол, украдкой оглядел обеих дам и не раз потом тайком на них поглядывал. Его появление расшевелило мисс Фэншо, прежде ко всему безучастную: она заулыбалась, стала приветлива и разговорилась — хотя она редко говорила впопад, вернее, убийственно не попадала в тон беседы. Ее легкая несвязная болтовня когда-то, кажется, тешила Грэма, быть может, она и теперь еще ему нравилась. Возможно, мне просто почудилось, что, в то время как он насыщал свой взор и потчевал слух, вкус его, острое внимание и живой ум держались в стороне от этих угощений. Одно можно сказать с уверенностью: его внимания неотвязно требовали, и он уступал, не выказывая ни раздражения, ни холодности, — Джиневра сидела с ним рядом, и в продолжение обеда он был занят почти исключительно ею. Она, кажется, наслаждалась этим и перешла в гостиную в прекрасном расположении духа.