В три часа пополудни он вышел из комнаты. Лицо так пылало, что пришлось умыться холодной водой. Он был весел и спокоен. Поболтал, посмеялся с женой Ицхока-Бера, надел новый костюм и в одиночестве отправился в город.
Хаим-Мойше шел по тропинке, скрытой в высокой зеленой траве. Ракитное было как на ладони. Шпили двух монастырей и купол синагоги возвышались над крышами прочих городских построек, дрожали в дымке, пронизанной лучами летнего солнца. Издали местечко выглядело точь-в-точь как в его детском сне: Хаим-Мойше смотрел, не отрываясь, и робкие тени его детства сплетались вокруг его души. Он вспомнил, что когда-то здесь, в этом городе, он был очень религиозен. Сердце тут же забилось быстрее, и мозг опьянила внезапная мысль: «Старый врун, его детский молитвенник, валяется, наверно, на чердаке синагоги среди других книг с пожелтевшими страницами». Он будто отомстил этому старому, толстому вруну.
На этот раз в городе ему было не так тяжело, как прежде. Каждый раз, когда евреи спрашивали, что Хаим-Мойше делает в Ракитном, он едва заметно улыбался и отвечал, что ничего, так, поболтаться приехал. И при этом смело смотрел в глаза. Ему приятно было отвечать людям таким тоном, который им нравится.
Он все время думал о зеленых тополях, о траве перед домом Ойзера Любера. Тянуло туда, к Ханке, хотелось сказать ей доброе слово, попросить прощения, но он продолжал беседовать с евреями, вспоминал с ними старый бедный квартал Ракитного и видел, что на ступенях перед магазином Азриэла Пойзнера никого нет: наверно, Хава Пойзнер до сих пор в отъезде. Ему вдруг ужасно захотелось спуститься в старый бедный квартал, к немощеным улочкам, на которых он вырос. Он чуть заметно улыбался и расспрашивал:
— А что сейчас там, внизу, на тех улочках?
И ему отвечали, что ничего:
— А что там может быть?
— Лавчонки убогие.
— Как была нищета, так и осталась.
* * *
В низине, на немощеных улочках, как всегда в такое время, было людно и шумно, дети играли в узких переулках. Час уже был поздний, солнце садилось; поднятая телегами пыль казалась золотой, древней, детские глаза и лица пропадали в ней, как в болезненном видении, и за ними скрывалось что-то еще — сон о библейских временах?.. Из дома доносилось стрекотание швейной машинки, и несносная мать все пилила и пилила свою работящую, засидевшуюся в девках дочь, за то, что та взяла машинку в кредит:
— Говорила я тебе, глаза б мои не видели агента Залкера с его машиной.
Второй дом, третий. В дверях босая женщина, выглядывает на улицу и тут же прячется назад:
— Чтоб мне помереть на месте, это ж Хаим-Мойше!
Из всех дверей сразу появляются головы, одна, другая, третья. Оказалось, здесь, на окраине, где он когда-то рос, его не забыли, помнят его имя. И хотят знать: он все такой же славный малый, каким был раньше? Кроме того, среди молодых женщин тут есть и его родственницы. Улыбаясь, ведут его к себе, в тесные, обставленные незатейливой мебелью комнатушки; он заходит и тоже улыбается. «Ничего, — улыбается, — а что здесь могло измениться? Живут себе».
И все жалуются на одно и то же: несколько лет назад, когда под Ракитным работала торфяная фабрика, на жизнь вполне хватало, а теперь, конечно, гораздо хуже, приходится штуковать.
И каждый хочет, чтобы Хаим-Мойше зашел хоть на минуту.
На один старый дом по другой стороне улицы Хаим-Мойше сам показал пальцем:
— Вот он!
Длинная крыша прогнулась, как спина у кошки, когда она потягивается, черепица горит в закатных лучах. Крыльца нет, дверь распахнута и привязана к стене веревочкой, чтобы не закрывалась. Козырек отвалился. На пороге стоит высокий парень с худым, вытянутым лицом, одетый в старую домашнюю куртку. Он держит на руках крошечного ребенка, другой, постарше, мальчик лет трех, просунул головенку между отцовских ног. Заходящее солнце горит в черных египетских глазах на беспокойном, смуглом лице молодого человека. Это Фишл Рихтман. Когда-то он тоже был экстерном, а теперь два раза в неделю ездит на вокзал и, как его тесть, продает мешки. Они с Хаимом-Мойше учились в хедере здесь, в Ракитном, и вместе ехали с вокзала.
— Хаим-Мойше! — крикнул он с порога чересчур высоким, чуть ли не женским голосом. — Когда ты уже ко мне зайдешь, а?
— Сейчас! — ответил через дорогу Хаим-Мойше. — Одну минуту, Фишл!
Но его немедленно перехватила еще одна пожилая родственница. В его честь она только что повязала совершенно новый, коричневый шелковый платок, и теперь вся улица смотрела, как она приближается к Хаиму-Мойше изящными женскими шажками, словно сейчас возьмет его за руку и посреди улицы пустится с ним в пляс, как на свадьбе.
«Что ж, — говорит она, — разве она не знает, что Хаим-Мойше теперь большой человек, очень большой?»
А вокруг потихоньку собирается толпа и смотрит, как она прекрасно держится, маленькая Песл Заливанская, еще не разучилась обращаться с людьми. Недаром ее муж, благословенна его память, всегда пользовался общим уважением, недаром к нему обращались за советом и помощью в выборе невесты все богачи из верхней, мощеной части Ракитного.
— Да что ж это мы стоим на улице? — удивляется она.
И ведет Хаима-Мойше к себе, в маленький домишко, где чисто подметенный пол натерт маслом, а в углу до сих пор стоит письменный стол ее покойного мужа, того самого, к которому богачи обращались за советом.
Хаим-Мойше сидел с ней и смотрел на широкий стол с исправными письменными принадлежностями, стоявший на почетном месте. Некогда этот стол приносил в дом заработок, а теперь выглядел в комнате лишним и бесполезным предметом.
Песл что-то рассказывала о своей вдовьей жизни, а Хаим-Мойше все рассматривал стол. Песл вздохнула.
— Кто теперь обо мне вспомнит? — сказала она. — Никто не поддержит в трудное время.
От этих слов Хаим-Мойше несколько растерялся; он смотрел по сторонам и не знал, что делать.
— И правда, — согласился он удивленно, — плохое время, никто не думает о других.
И вдруг увидел, что Песл Заливанская стоит перед ним, опустив глаза, и ждет.
X
На улице рассказывали, что Хаим-Мойше тогда очень ей помог, целых сто рублей дал.
Сама Песл добавляла, что Хаим-Мойше сидел с ней за письменным столом и расспрашивал о родных: как сейчас ее красавица дочь, которая вышла за богатого? Развелась? Он помнил любую мелочь. Он спросил:
— Что же будет, Песл?
— А что может быть? — ответила Песл. — Я, Хаим-Мойше, уже далеко не молода, отжила свое. А тебе надо бы жениться, Хаим-Мойше.
— Жениться? — удивился он.
И оба весело рассмеялись, как старые друзья, она и Хаим-Мойше.
Когда слухи об этом событии достигли магазина Азриэла Пойзнера, там сразу об этом заговорили. Дивились доброте Хаима-Мойше. Даже сам Азриэл Пойзнер на минуту оставил бухгалтерские книги.