– А где княжна? – встревоженно спросил он у старой Насти, с улыбкой следившей за ним.
– Придет, золотой, придет скоро, куда на ночь глядя денется. Ты ешь, простынет. Не такое нынче время, чтобы еде хорошей пропадать, ешь.
– Я хотел бы забрать ее отсюда, – медленно выговорил Сокольский, беря миску на колени и принимаясь за еду. – Это можно?
– Отчего ж нельзя? – Старуха палкой поворошила угли, и к черному небу взметнулся новый сноп искр. – Забирай… коли девка заберется. На ногах у ней небось не повиснем.
– А если не заберется? – глядя в огонь, серьезно сказал он.
– Ну, тогда о чем и речь вести? – слегка усмехнулась Настя.
– А если я захочу остаться? Здесь, с ней? – вдруг спросил Сокольский, в упор посмотрев на нее. – Можно?
Старая цыганка молчала. Рядом звенела плясовая, рявкала расстроенная гармонь в руках худой молодухи в сбитой на затылок косынке, плясали, дрожа плечами из-под рваных кофт, взъерошенные белозубые девчонки, но Сокольский, не замечая этого, пристально смотрел на Настю.
– Ни к чему это, милый, – помолчав, ответила наконец та. – Зачем спрашиваешь, когда знаешь, что все равно не останешься. Ты – человек военный, и дорога тебе скорая обратно на войну. А у нас ты не сможешь… Это вечером здесь хорошо, поют, пляшут… а наутро кусок хлеба добывать надо. Разве ты сумеешь? Вы ведь только друг в друга палить можете, а чему путевому выучиться и в голову не взбрело.
– А как же она?.. Мери?
– А Меришка – девка. Девки, когда приспичит им, всему быстро учатся. Природа у них такая, как вода, – во что нальешь, такой и станет. Сам видишь, она года еще за нами не бегает, а уж куда какая цыганка стала – не у всякого этакая в шатре сидит! А гадает как! Ты ее попроси, она тебе лучше любой нашей всю судьбу по косточкам разложит!
Сокольский пристально вгляделся в морщинистое лицо цыганки, ища в нем насмешку, но старая Настя казалась серьезной и даже грустной.
– Но… что же с ней станет дальше? Она всегда будет жить здесь?
– Как сама захочет.
– Ей ведь нужно будет как-то устраивать свою жизнь…
– Ну-у-у, брильянтовый мой… Времена сейчас такие, что дай бог эту жизнь хоть как уберечь, не то что устроить! А коли все наладится, так сама устроит – никого не спросит! Да ты ведь ей тоже большого счастья не сделаешь.
– Откуда же ты можешь знать!.. – вскинулся было он, но внимательные черные глаза старухи посмотрели на него без насмешки, без гнева, и Сокольский медленно отвернулся. И не пошевелился, когда сухая горячая рука погладила его по плечу.
– Доедай, твое благородие. А не хочешь – я дитям отдам. И чаю тебе налью. Эй вы там, жареные, распрыгались, а про самовар забыли! Чаю барину дайте!
С того дня ротмистр Сокольский начал появляться в таборе чуть не каждый вечер. К нему быстро привыкли: даже ехидные девчонки, видя на дороге фигуру всадника на гнедом жеребце, перестали визжать на всю степь: «Дыкхэньти, Меришкин военный приехал!» Он спешивался, снимал седло с коня, отпускал его к цыганским лошадям, сам шел к шатру Ильи. Денег ротмистр больше не приносил, поскольку приносить было нечего: смеясь, Сокольский рассказал Мери о том, что в первый вечер сгоряча отдал цыганам все, что у него осталось от жалованья.
«На что же вы живете?» – ужаснулась девушка.
«Сам не знаю, – честно ответил он. – Ловили вот сегодня с Вересовым бычков на стрелке…»
Полведра еле живых бычков были предъявлены и немедленно пошли в котел. Однажды Сокольский привез целую баранью ногу, уверяя, что выиграл ее в карты, в другой раз – полмешка прошлогоднего пшена. Цыгане искренне благодарили: на окрестных хуторах, где уже несколько лет занимались «самоснабжением» все виды войск, гадалкам становилось все труднее и труднее добывать свои куски. Раза два Сокольский приезжал с пустыми руками и виноватым видом, и тогда старая Настя от души наливала ему в миску цыганского супа, сваренного «из того, что бог послал».
«Что с них сейчас взять, сами все голодные ходят… – вздыхала она после. – Приперло, видать, и господ. Меришка, ты ему хоть рада или вхолостую парень время тратит?»
Мери молча пожимала плечами. Особой радости эти посещения ей не доставляли, но когда однажды Сокольский не появлялся почти целую неделю, она, к своему изумлению, начала беспокоиться и даже всерьез собралась идти в город, к Дине, чтобы как-нибудь выяснить, что случилось. Идти, впрочем, не пришлось: на седьмой день ротмистр приехал, мрачный и осунувшийся. Расспрашивать его Мери не стала и просто, взяв за руку, повела к большому костру, где уже булькал самовар и сидели цыгане. Те, почувствовав настроение гостя, запели сразу же, стараясь заглушить бурчание в голодных желудках: сваренной еды едва хватило на детей. Лихая, беспечная песня взлетела над табором, уносясь к закату, и старая Настя, держа за руку Сокольского, пела-уговаривала, глядя ему в лицо и показывая в улыбке молодые, ровные и крепкие зубы:
Ах, пить будем, ах, гулять будем,
А коль смерть придет – помирать будем!
Чаялэ, кхэлэн!
Первой вскочила Мери, за ней попрыгали с мест остальные, поднялась, к дикому общему восторгу, и сама Настя, поплыв среди скачущих и трясущих плечами девчонок спокойно и уверенно, как линкор. А потом она остановилась возле мужа, поклонилась ему низко, до земли. Старый цыган со страшно недовольным видом встал, передал трубку правнуку и, взъерошив ладонью седую курчавую голову, степенно пошел, кладя шаг в шаг, вслед за женой. Как плясали они вдвоем под истошный визг цыганок, под рвущуюся к звездам песню, под хриплый рев сипатой гармони!.. Мери, восторженно кричавшая и бившая в ладоши вместе со всеми, случайно взглянула на Сокольского. Тот не сводил глаз со старых цыган, не улыбался, и в прыгающем свете костра особенно резко был виден пересекавший лицо шрам. «Не придет, верно, больше…» – подумала Мери. Но на следующий день он появился снова, с огромной плиткой японского табака, которую дед Илья разделил пополам, вернув половину хозяину, и со связкой серой, окаменевшей воблы, в две минуты расхватанной цыганятами, – и все пошло по-старому.
К огромному облегчению Мери, Сокольский не пытался больше обсуждать ее жизнь в таборе. Он вообще мало разговаривал с княжной: приходя, молча сидел у шатра, глядя на то, как девушка суетится по хозяйству, скребет ножом картошку, пилит добытый всеми правдами и неправдами жилистый кусок мяса или режет сморщенные овощи, иногда помогал ей принести воды, один раз добрых полтора часа вместе с дедом Ильей распутывал ремни старой упряжи для починки. Когда начинались посиделки у огня, ротмистр так же молча смотрел на то, как пляшут цыганки, слушал их песни. Однажды, когда старая Настя запела известный романс «Пара гнедых», Сокольский неожиданно подтянул ей довольно верным басом. Цыгане весело заорали, но ротмистр, заметив обращенные к нему радостные физиономии, страшно смутился, объявил, что поет впервые в жизни, и продолжать, несмотря на страстные уговоры, так и не решился. Несколько раз он оставался ночевать у цыган, причем наотрез отказывался спать в шатре и укладывался, подложив под голову седло, прямо у потухших углей.