Эпикуреец-синдик зашел, как обещал, за мной в «Весы». Он привез меня в дом, что по правую руку на соседней улице, поднимающейся в гору, и представил трем девицам, созданным для любви, хоть и не писаным красавицам; две из них были сестры. Ласковый, учтивый прием, умные лица, веселый вид без обмана. Полчаса перед ужином прошли в разговорах благопристойных, хотя и вольных, но за ужином синдик задал тон беседе, и я понял, что случится потом. Под предлогом изрядной жары мы, дабы насладиться прохладой, зная наперед, что нас никто не потревожит, разделись почти до природного нашего состояния. У меня не было причины не последовать примеру всех четверых. Какая оргия! Столь бурно мы веселились, что, прочитав «Игрек» Грекура
[369]
, я взялся растолковывать каждой девице в свой черед, в чем смысл наставления: «gaudeant bene nati»
[370]
. Я видел, что синдик гордится подарком, что преподнес в моем лице трем девицам, — как я приметил, те, видно, с ним беспрестанно постились, ведь вожделел он только в уме. Страсть принудила их в час пополуночи помочь мне кончить, в чем я воистину испытывал нужду. Я целовал по очереди шесть прекрасных ручек, снизошедших до сего дела, унизительного для всякой женщины, что создана для любви, но не может исполнить свою роль в разыгранном нами фарсе: ведь, согласившись пощадить их, я, помогаемый сластолюбивым синдиком, оказал им ответную любезность. Они без конца меня благодарили и донельзя обрадовались, когда синдик пригласил меня прийти завтра.
Но я и сам тысячекратно изъявил свою признательность, когда тот доставил меня обратно. Он сказал, что самолично воспитал всех трех девиц и что я первый мужчина, с которым он их познакомил. Он просил меня по-прежнему соблюдать осторожность, дабы они не забеременели, — несчастье это будет для него губительным в столь разборчивом и щепетильном в этом отношении городе, как Женева.
Утром написал я г. де Вольтеру послание белыми стихами, которые потребовали от меня более сил, чем если б они были рифмованные. Я отправил их ему вместе с поэмой Теофила Фоленго, и совершенно напрасно; я должен был угадать, что она ему не понравится. Затем спустился я к г. Фоксу, куда пришли два англичанина и предложили мне отыграться. Я спустил сто луидоров. После обеда они уехали в Лозанну.
Зная от синдика, что девицы были небогатые, я пошел к ювелиру, дабы расплавить шесть золотых дублонов, и велел немедля сделать три шарика, по две унции каждый. Я знал, как поднести их не обидев.
В полдень я пошел к г. де Вольтеру, он никого не принимал, но г-жа Дени меня утешила. Она была умна, начитанна, был у нее вкус, но без заносчивости; и она была заклятый враг прусского короля. Она осведомилась, как поживает моя прекрасная служанка, и была рада узнать, что дворецкий после женился на ней. Она просила меня рассказать, как я бежал из тюрьмы, и я обещал исполнить ее желание в другой день.
Г-н де Вольтер к столу не вышел. Он появился только к пяти, держа в руке письмо.
— Знаете ли вы, — спросил он меня, — маркиза Альбергатти Капачелли, сенатора из Болоньи, и графа Парадизи?
— Парадизи не знаю, а г-на Альбергатти только в лицо и понаслышке, он не сенатор, а один из сорока, уроженец Болоньи, где их не сорок, а пятьдесят.
— Помилосердствуйте! Уж очень головоломно.
— Вы с ним знакомы?
— Нет, но он прислал мне пьесы Гольдони, болонские колбасы, перевод моего «Танкреда» и намерен навестить меня.
— Он не приедет, он не так глуп.
— Почему глуп? И впрямь глупо ездить ко мне с визитами.
— Я говорю об одном Альбергатти. Он знает, что повредит во мнении, кое, быть может, вы составили о нем. Он уверен, что, если навестит вас, вы распознаете его ничтожество или величие, и прощай иллюзии. Но вообще-то он добрый дворянин с доходом в шесть тысяч цехинов и обожает театр. Он изрядный комедиант, сочинитель прескучных комедий в прозе.
— Знатный титул. Но как он пятьдесят и сорок?
— Так же, как полдень в Базеле в одиннадцать.
— Понимаю. Как в вашем Совете Десяти семнадцать
[371]
.
— Именно. Но проклятые сорок в Болонье — другое дело.
— Почему проклятые?
— Они не облагаются податями и посему творят, что хотят, а потом перебираются в соседнюю страну и живут припеваючи на свои доходы.
— Это благодать, а не проклятие, но продолжим. Маркиз Альбергатти конечно же порядочный литератор.
— Он хорошо пишет на родном языке, но утомляет читателя, ибо слушает одного себя, и притом велеречив. К тому же в голове у него хоть шаром покати.
— Он актер, вы сказали.
— Превосходный, коли играет свое, особенно в роли любовников.
— Красив ли он?
— На сцене, но не в жизни. Лицо невыразительное.
— Но пьесы его имеют успех.
— Отнюдь нет. Их бы освистали бы, если б поняли.
— А что вы скажете о Гольдони?
— Это наш Мольер.
— Почему он именует себя поэтом герцога Пармского?
— Чтобы обзавестись каким-нибудь титулом, ибо герцог о том не ведает. Еще он именует себя адвокатом, но он только мог бы быть им
[372]
. Он хороший комик, вот и все. Я с ним в дружбе, и вся Венеция это знает. В обществе он не блещет, он пошлый и приторный, как мальва.
— Он мне писал. Он нуждается, хочет покинуть Венецию. Это, верно, не по нраву хозяевам театров, где играют его пьесы.
— Поговаривали, не дать ли ему пенсион, но решили отказать. Подумали, что, получив пенсион, он перестанет писать.
— Кумы отказали в пенсионе Гомеру, испугавшись, что все слепцы будут просить денег.
Мы весело провели день. Он поблагодарил меня за «Макароникон» и обещал прочесть его. Он представил мне иезуита, коего держал на службе, и присовокупил, что зовут его Адам, но он не первый из людей; мне сказали, что он с увлечением сражается с ним в трик-трак и, проиграв, любит запустить иезуиту в лицо кости и стаканчик.
Воротившись вечером в трактир, я тотчас получил три золотых шарика, а минуту спустя объявился дражайший синдик и повез меня на оргию.
По пути он рассуждал о чувстве стыдливости, не позволяющем выставлять напоказ части тела, что сызмальства нас приучили скрывать. Он сказал, что зачастую стыдливость проистекает из добродетели, но сия добродетель еще слабее, нежели сила воспитания, ибо не умеет противостоять нападению, когда задирщик с умом берется за дело. Самый простой способ, по его разумению, — не обращать на добродетель внимания, ни во что не ставить ни на словах, ни на деле, осмеивать ее; надо застать врага врасплох, перепрыгнуть через баррикады стыда — и победа обеспечена, бесстыдство нападающего враз уничтожит стыдливость атакованного.