Читатель, верно, помнит, как я любил Терезу и решил жениться на ней. Вспомнив об этом, я еще горше опечалился — ясно, каково будет ей видеть меня таким.
Она явилась через четверть часа с мужем и тремя сыновьями; первенцу было шесть лет. После обычных любезностей и слишком уместных вопросов о здоровье, раздражавших меня, она отослала двух младшеньких, оставив обедать старшего, ибо имела веские основания полагать, что мне любопытно будет на него посмотреть. Мальчуган был чудный, и поскольку он во всем походил на мать, муж никогда не сомневался в том, что он его — и по закону и по крови. В душе я смеялся тому, что встречал сыновей своих по всей Европе. За столом она рассказала мне о Тирете. Он поступил на службу в голландскую Индийскую компанию, оказался замешан в мятеже, случившемся в Батавии, был изобличен и едва не повешен, но ему посчастливилось, подобно мне, спастись бегством. В этом мире, ища приключений, нетрудно попасть на виселицу из-за пустяка, коли в душе ты шалопай и не довольно осторожен.
Утром поехал я через Ипр в Турне, где, увидав двух конюхов, выгуливавших лошадей, спросил, чьи они.
— Господина графа де Сен-Жермена, чернокнижника, что живет тут уже месяц и никуда не выходит. Он обогатит наш край, заведет фабрики. Все проезжие желают видеть его, но он никого не принимает.
После такого ответа взяла меня охота повстречаться с ним. Остановившись в трактире, я немедля написал ему записку, уведомив о намерении своем и попросив указать удобное для него время. Вот ответ, каковой я сохранил и только перевел на французский:
«Занятия мои не дозволяют ни с кем видеться, но вы исключение. Приходите, когда угодно, вас проведут в мою комнату. Вам не надо называть ни вашего имени, ни моего. Не предлагаю вам разделить мой обед, ибо трапеза моя никого не насытит, а вас тем паче, если сохранили вы прежний аппетит».
Я отправился к нему в девять. Он завел бороду длиною в дюйм и двадцать перегонных кубов, наполненных жидкостями, часть из которых настаивалась на песке при комнатной температуре. Он сказал, что трудится над красителями для собственного увеселения, заводит шляпную фабрику, дабы доставить удовольствие графу Кобенцлу, полномочному послу императрицы Марии-Терезии в Брюсселе. Он сказал, что ему выдали всего лишь двадцать пять тысяч флоринов, денег этих недостаточно, но он добавит своих
[390]
. Мы заговорили о г-же д’Юрфе, и он сказал, что она отравилась, приняв чрезмерную дозу универсального эликсира
[391]
.
— Из завещания ее следует, — сказал он, — что она полагала, будто беременна, и могла бы быть таковой, если б ко мне обратилась. Это одна из простейших операций, но никогда нельзя быть уверенным, будет плод мужским или женским.
Узнав, что я болен, он заклинал меня остаться в Турне всего на три дня и делать все, как он скажет. Он уверял, что к отъезду моему все бубоны спадут. Он дал бы мне затем пятнадцать пилюль, чтоб принимать их по одной, и за пятнадцать дней я бы вконец исцелился. Я поблагодарил за все и от всего отказался. Затем он показал мне архей, каковой именовал он Атоэфиром. То была белая жидкость в маленькой колбе, похожей на все прочие. Они были запечатаны воском. Услыхав, что сие не что иное, как универсальное природное начало, и доказательством тому то, что оно мгновенно испарится из колбы, если проделать наималейшее отверстие в воске, я просил показать мне сие на опыте. Тогда он дал мне колбу и булавку, сказав, чтобы я удостоверился сам. Я проколол воск, и колба в тот же миг опустела.
— Поразительно, но для чего оно потребно?
— Этого я вам открыть не могу.
Не желая, по обыкновению своему, отпускать меня, не удивив, он спросил, есть ли у меня мелкие деньги, и я вытащил монету из кармана и положил на стол. Тогда он поднялся, не объясняя вовсе, что намерен делать. Он взял раскаленный уголь и положил его на металлическую пластину, затем попросил монету в двенадцать су, что была у меня, положил сверху черную крупинку и сунул монету на уголь, затем принялся раздувать уголь через трубку, и менее чем в две минуты я своими глазами увидел, как монета покраснела. Он сказал мне обождать, покуда она остынет, что и сделалось вмиг. Затем он, улыбаясь, велел мне взять монету назад, ведь она моя. Я тотчас увидел, что она золотая, и, хотя был уверен, что он стянул мою, подменив золотой, которую нетрудно было сперва побелить, я не стал упрекать его. Изъявив свое восхищение, я сказал, что в другой раз, чтобы наверное удивить самого проницательного человека, он должен заранее уведомить, что намерен произвести трансмутацию, дабы здравомыслящий человек внимательно осмотрел серебряную монету, прежде чем поместить ее на раскаленный уголь. Он отвечал, что те, кто сомневается в его искусстве, недостойны беседовать с ним. То была обыкновенная его манера. Такова последняя моя встреча со знаменитым и ученым обманщиком, что умер в Шлезвиге тому шесть или семь лет. Монета в двенадцать су была из чистого золота. Два месяца спустя я подарил ее лорду маршалу Киту в Берлине, каковой ею заинтересовался.
Я уехал из Турне назавтра, в четыре утра, и остановился в Брюсселе, дожидаясь ответа на письмо, что я отправил г-ну де Брагадину с просьбой перевести мне туда вексель, который должен был получить в Лондоне. Письмо пришло через пять дней после приезда моего, вместе с векселем на двести голландских дукатов на г-жу Нетин. Я думал задержаться здесь, чтобы пройти меркуриальное лечение, но тут Датури сказал, что, как он только что узнал от одного канатоходца, его отец, мать и вся семья были в Брауншвейге, и если я пожелаю поехать туда, уверял он, то получу всяческое вспоможение и буду чувствовать себя как дома. Он вмиг меня убедил. Я знал наследного принца, который ныне правит, да и любопытно мне было через двадцать один год увидеть мать Датури. Итак, я немедля выехал из Брюсселя, но в Рурмонде почувствовал себя так скверно, что подумал, что не смогу продолжить путь. Проезжая через Льеж, повстречал я г-жу Малинган, вдовую, нищую. Тридцать шесть часов в постели, казалось, возвратили мне силы, и я отправился в почтовой коляске своей, немало на нее досадуя, ибо почтовые лошади не приучены поддерживать оглобли; я решил избавиться от нее в Везеле. Едва добравшись до трактира, лег я в постель и велел Датури договориться обменять ее на какой-нибудь четырехколесный экипаж.
Утром, к крайнему своему удивлению, увидал я в своей комнате генерала Беквича. Задав приличествующие случаю вопросы и осведомившись о моем здоровье, генерал сказал, что купит сам коляску и даст мне покойную карету, дабы путешествовать по всей Германии; вмиг все было сделано, но, когда честный англичанин в подробностях узнал от меня, в каком я состоянии, он убедил меня лечиться в Везеле, где проживал молодой медик, обучавшийся в Лейдене, человек весьма искусный и сведущий. Нет ничего легче, чем заставить переменить мнение и намерения человека больного, грустного, планов никаких не имеющего, что ищет счастья и, согласно максиме «sequere Deum»
[392]
, не знает, где оно его ждет. Г-н Беквич, чей полк стоял гарнизоном в городе, тотчас велел послать за доктором Пиперсом и пожелал присутствовать и при исповеди моей, и даже при осмотре. Мне не хочется возмущать читателя описанием того жалкого состояния, в коем я пребывал. Юный медик, сама доброта, просил меня переехать к нему, обещал всяческую заботу его матери и сестер и уверял, что вылечит меня в шесть недель, коли соглашусь я следовать его предписаниям. Генерал побуждал на то решиться, да мне и самому этого хотелось — ведь я желал предаваться увеселениям в Брауншвейге, а не являться туда развалиной, не владея своими членами. Итак, я согласился, не взирая на сына, что домогался чести вылечить меня у себя. Об оплате доктор Пиперс уговариваться не захотел. Он сказал, что перед отъездом я дам ему, сколько сочту нужным, и он безусловно этим удовольствуется. Он отправился, дабы приготовить для меня свою комнату — у него она была одна, — и сказал, что через час я могу перебираться. Я велел свезти туда мои пожитки и в портшезе приехал к нему, прикрывая лицо платком стыдясь показаться матери и сестре честного врача, что ожидал меня в окружении нескольких барышень, на которых я и взглянуть не осмеливался.