— Не Бецкой, а Бельской, — поправил я. — Это Кискис, мой приятель. С Питера не видались.
Все поглядели на меня с почтением.
Капитан спросил:
— Что ж вы его не окликнете?
— Сейчас недосуг.
Не хватало еще явиться перед Кискисом в пыльных сапогах и потертом сюртуке!
Из записки, что пришла в форт от Базиля Стольникова, я знал, что он поселился в снятом князем доме. Как только мой номер был готов, я сразу послал Базилю записку, сообщив, что нахожусь в Серноводске.
«Ежели вы с Кискисом не изменили своим привычкам, что навряд ли, ибо bois tordu ne se redresse pas
[6]
, вечером я непременно застану вас дома за каким-нибудь безобразием, здесь ведь клубов да цыганских кабаков пока что не имеется, — писал я. — Я имел effronterie
[7]
пригласить к вам дочку здешнего командующего m-lle Фигнер и еще одного Никитина, очень интересного субъекта. Однако, коли мы не ко двору, дай знать».
В согласии Базиля я, впрочем, не сомневался и, дожидаясь ответа, начал приводить себя в порядок: мыться, подвивать виски и прочее. Сюртук я отдал гостиничному слуге, наказав вычистить его и выгладить, прыская вместо воды одеколоном.
Но надобно рассказать историю моих отношений со Стольниковым — человеком, игравшим такую важную роль в ранней поре моей жизни.
Юношей я был отдан в Дворянский полк, из которого впоследствии образовалось Константиновское училище. В конце 30-х годов это учебное заведение считалось не слишком завидным. Оно предназначалось для отпрысков небогатых и несановных семейств, и если выпускнику везло потом оказаться в гвардии, то не в самых блестящих полках.
Стольников, проучившийся у нас половину выпускного класса, отличался от прочих. Он был несколькими годами старше, богат и успел пожить. Опекун, недовольный образом жизни Базиля, определил его к нам в надежде, что атмосфера казармы благотворно воздействует на юного шалопая. Вышло наоборот. Стольникову у нас показалось скучно, а когда он скучал (то есть почти всегда), его изощренная фантазия не затруднялась найти способы развлечения. Скоро всё у нас забурлило. Начались тайные вылазки в город, кутежи, скандалы, даже два или три поединка, что прежде было невообразимо. Источник всех этих потрясений был неизменно тих, хладнокровен, сдержан и считался у начальства немного ленивым, но вполне смирным молодым человеком. Все искали дружбы Стольникова, но удостоен ее был один я, да и то это скорее следовало бы обозвать более прохладным словом «приятельство». Так было и впоследствии, когда опекун умер, а Базиль достиг совершеннолетия. Люди, многие из которых были и старше его, и богаче, и даже в чинах, желали ему понравиться, сойтись с ним ближе — из любопытства, из безотчетной симпатии, из чуткости к его магнетическому притяжению или просто от опасения перед его злым языком, но Стольников сам выбирал, с кем знаться. Я полагаю, мне повезло ему понравиться просто оттого, что больше в Дворянском полку приятельствовать было не с кем. У нас в основном учились сыновья провинциальных помещиков или армейских офицеров, неразвитые и малоначитанные; на Базиля они смотрели, как монахи на архиерея. После того, как он вырвался на свободу, а я по праву одного из первых учеников вышел в гвардию, мы продолжали приятельствовать, хоть, конечно, уже не так тесно. Слишком разнился у нас образ жизни. Честно говоря, приятельство наше и прежде не было равным. Теперь же, когда я тянул фрунтовую лямку, а Стольников вел рассеянную жизнь Онегина иль Красавчика-Браммеля, дистанция меж нами многократно увеличилась. Бывало, я неделями себе во всем отказывал, чтоб накопить немного денег и не ударить лицом в грязь на какой-нибудь вечеринке «брийянтов». В конце концов такая жизнь мне надоела — вот одна из причин моего переезда на Кавказ.
Ответ в «Парадиз» доставили скоро. Стольников писал, что очень рад и что, конечно, я могу приводить, кого мне заблагорассудится. Записка кончалась словами:
«У нас нынче персидский вечер, так что, прошу тебя, нарядись во что-нибудь восточное».
Раньше я воспринял бы эту просьбу как приказ и немедленно начал бы ломать голову, во что бы такое нарядиться, дабы не оказаться хуже других. Не то теперь. Я должен был продемонстрировать Базилю, что отношения наши переменились и я уж не тот, что прежде.
Но для начала я поступил так же, как в петербургские времена перед встречей со Стольниковым: произвел ревизию своих финансовых авуаров. И тогда, и впоследствии деньги значили для меня много — как для всякого, кто вырос в стесненных обстоятельствах. Даже в очень молодые годы я был хоть и не скуп, но расчетлив, умел копить и никогда не делал долгов.
В результате девяти месяцев размеренной жизни и очень небольших трат, а также уже поминавшейся хладнокровной карточной игры у меня скопилась невиданная сумма — около 650 рублей. Пятую часть я отложил в неприкосновенный фонд, прочее постановил потратить в Серноводске — и ощутил себя Крезом.
Однако мне предстояло еще залучить на «персидский вечер» Олега Львовича — не мог же я обмануть Дашиных ожиданий.
Потому, едва мне принесли благоухающий сюртук и отутюженные панталоны, я повертелся перед зеркалом и отправился по адресу, оставленному Никитиным, благо ходу туда было не более десяти минут.
Меня разбирало любопытство. У такого человека и друг, должно быть, необычен. Этот самый капитан Иноземцов снимал небольшой домик с примыкающим флигелем, то есть, по серноводским понятиям, поселился роскошно, совсем не по капитанскому доходу.
Загадка объяснилась, едва я вошел в тенистый двор и увидел на бельевой веревке синий сюртук с серебристыми якорьками на обшлагах, но без эполетных контрпогончиков. Капитан оказался не армейский, а морской, притом торгового флота.
Я остановился в нерешительности, не зная, к которой из дверей идти, но тут увидал в раскрытое окошко флигеля знакомую волчью рожу. Галбаций хмуро глянул на меня, даже не кивнув, провел по пегой бороде клинком — на подоконник посыпалась обрезанная щетина.
Подойдя ближе, я услыхал доносившиеся изнутри голоса и позвал Никитина. Он выглянул, пригласил войти.
Я попал в небольшую, очень светлую комнату с белыми стенами и простой, но удобной мебелью. У стола, на котором стояли бутылка рому и несколько мисок с закусками, сидели двое незнакомых мне людей. Они поднялись и поздоровались.
Один, в рубахе с расстегнутым на загорелой шее воротом, был немного за тридцать. Невысокий, плотно сбитый, с малоподвижным гладко выбритым лицом, почти коричневым от солнца, он мне сразу понравился. Это и был хозяин, капитан Российско-Американской компании Платон Платонович Иноземцов. Он не выпускал изо рта короткой черной палочки. Это, признаться, показалось мне странным, хоть я и слыхал, что моряки — народ чудаковатый. Рукопожатие его было твердым, но осторожным, словно он боялся поломать мне кисть — в его пальцах чувствовалась немалая сила. Мне понравилось еще и то, что при появлении нового человека Иноземцов застегнул воротник и надел куртку. Он и в речи, когда произносил короткие, всегда по существу дела, фразы, тоже был неукоснительно вежлив, вставляя по-старинному «сударь мой».