— Никто. Старая дева. Речь не обо мне, а об одном человеке. Он мне родня, очень дальняя. Я на двенадцать лет моложе, мое детство прошло в деревне, вдали от столицы, где жил он, но у нас в семье часто о нем говорили. Тогда, вы вряд ли помните, была мода на миниатюрные портреты. У маменьки на клавикордах стояла целая галерея: государь с государыней, мадам де Сталь, лорд Байрон, Шатобриан, дюжина родственников, и среди них он — очень молодой, красивый, в мундире с какими-то орденами. Я подолгу смотрела на него, часто о нем думала. Он казался мне принцем из сказки. Когда он наезжал к нам, я была слишком маленькой и его не запомнила. Потом у него произошла какая-то дуэльная история (тогда они случались гораздо чаще, чем теперь), и он уехал в далекие страны. Их названия были для меня, как музыка: Америка, Испания, Греция. Во времена моего детства в гостиных часто звучали имена «Боливар», «Квирога», «Ипсиланти». Он, должно быть, видел этих великих людей, думала я с восторгом. Сегодня в это трудно поверить, но тогда все любили порассуждать о революциях, юноши мечтали где-нибудь сражаться за чью-то свободу. Но они мечтали, а он — сражался.
Я была подростком, почти девушкой, когда вокруг стали говорить, что надобно сначала избавить от рабства собственных соотечественников, а потом уж заботиться о счастьи испанцев или греков. Вы недоверчиво улыбаетесь? Мне и самой странно. Прошло меньше двадцати лет, а кажется, будто это было во времена античности…
Человек, о котором я рассказываю, вернулся из долгих странствий в канун Несчастья. Вы понимаете, о чем я… Это было в исходе 1825 года, — прибавила дама, видя на лице слушательницы недоумение. Та неуверенно кивнула. — Он прибыл в Петербург, кажется, в самый день возмущения. Не знаю, в чем именно заключалось его преступление против власти, но приговор он получил ужасный, по первому разряду, то есть повешение, по конфирмации замененное пятнадцатью годами каторги с последующим сибирским поселением навечно. Навечно, — повторила она медленно, с дрожью. — Мне после шепнули, что в отличие от многих, виновных куда более, он дерзил на следствии и восстановил против себя самого… Нет, не буду об этом. — Дама сбилась, видимо, забеспокоившись, не сказала ли она нечто, могущее испугать собеседницу. — Я не хочу, не должна касаться материй, которые… не имеют значения. Лучше я расскажу о своих отношениях с… этим человеком.
Она опустила глаза и, не переставая говорить, теперь всё смотрела на скатерть, будто видела там картины из прошлого.
— Вы уже, конечно, догадались, что я полюбила его. Я не могла в него не влюбиться еще заглазно — со всеми этими рассказами, с миниатюрным портретом, с девичьим томлением и скукою деревенской жизни. Вероятно, эти мечтания закончились бы тем, что я встретила бы какого-нибудь более или менее обыкновенного человека, обнаружила бы в нем всевозможные достоинства или напридумывала их, вышла бы замуж, и потом была бы счастлива или несчастна, Бог весть. Но вышло так, что по дороге из-за границы в Петербург мой троюродный брат заглянул в наше имение… И я увидела человека исключительного, по сравнению с которым остальные мужчины навсегда утратили для меня всякую привлекательность. Я полюбила уже не по-девичьи, а по-настоящему, на всю жизнь. Это чувство наполнило доверху мое существо и существование. Испытания и страдания, какие принесла мне эта любовь, не способны омрачить счастья, которым она меня одарила. В самые тяжкие минуты я спрашиваю себя: готова ли я была бы променять свой жребий на какой-то иной? И в ужасе содрогаюсь. Нет, никогда!
Москвичка смахнула слезинку. Глаза завороженно слушавшей петербуржанки тоже вмиг увлажнились.
— Итак, мне шел осьмнадцатый год. И вела я себя, как всякая влюбленная девочка. Не сводила с него глаз, повсюду за ним ходила и прочее подобное. Я знала, что очень недурна — мне все это говорили. А он слыл ценителем женской красоты. Я слышала про его любовные приключения, но эти слухи меня не отталкивали, совсем наоборот… И, конечно же, он обратил на меня внимание. Несмотря на неопытность, я понимала, что это обычный интерес мужчины к хорошенькой девице, но надеялась, что он сумеет рассмотреть во мне не только свежее личико и стройную фигурку. Однако я ужасно боялась, что он уедет в столицу, так меня и не узнав. Страх заставил меня совершить самый смелый поступок в моей жизни…
— Вы написали ему признание?! Как Татьяна Онегину? — вскричала барышня, прижав руку к сердцу.
— Нет. Я ночью пришла к нему в комнату, пала ему на грудь и осталась до утра.
Блондинка растерянно моргнула. Она была фраппирована.
— Но… — пролепетала она — и не закончила.
— Я сказала, что я старая дева, но не говорила, что я девица.
Рассказчица наконец подняла глаза. В них не было смущения. Опустить взгляд и покраснеть пришлось барышне.
— И вы не сожалеете о своей… слабости?
— Слабости? Сожалею? — Дама тихонько рассмеялась. — Эта ночь — самое драгоценное воспоминание моей жизни. Я как единственное сокровище берегу память о часах, когда он был полностью мой.
— Единственное сокровище? — переспросила девушка с жгучим интересом, позабыв стеснительность.
— Нет, конечно, нет, — поправилась брюнетка. — Еще у меня есть письма.
— Он вам писал… оттуда? — Барышня неопределенно махнула рукой в сторону, где по ее представлению находилась Сибирь.
— Редко, коротко и довольно сухо. Нет, я имела в виду мои письма к нему. В них записана вся моя жизнь. Каждое утро, в течение долгих лет, у меня начинается с одного и того же. Я пишу ему о том, что приключилось со мною за минувший день, о чем я думала, что чувствовала. Это лучшее время суток. Нет, не так. — Она поправилась. — Только в эти минуты я живу. Потому что я с ним. Мне кажется, что он меня слышит. Из-за ежедневных писем моя жизнь прошла осмысленно, она не была пустой. Потому что я кому-то ее рассказывала, а это очень-очень важно — оглядываться на каждый прожитый день. За это я тоже должна быть благодарна ему…
— Каждое утро? — Девушка покачала золотой головкой. — Сколько же это получается?
— Несколько тысяч. Но отправляла я меньше, гораздо меньше. Там, где его содержали, дозволялось одно письмо в месяц. Место это столь отдаленное, что частной оказии не сыщешь, туда доходит только казенная почта. Правда, никто кроме меня ему не писал, потому что близких родственников у него нет, а дальние пугливо отстранились, чему я была эгоистически рада. Дозволенная квота вся принадлежала мне. Я не выбирала, какое из написанных за месяц писем отправлять. Я тасовала их, как карточную колоду, и посылала любое. Одни выходили интереснее и были складнее написаны, другие решительно нехороши, но я не хотела выглядеть перед ним лучше, чем я есть. В одном ошибки произойти не могло: каждое письмо дышало любовью. Она была со мною всякий день.
Темноволосая теперь говорила спокойно, даже с улыбкой, а светловолосая начала всхлипывать, ей пришлось достать платок.
— Вы отправляли всего двенадцать писем в год? А остальные?
— Сжигала. На что их хранить? Я и сегодня утром ему написала, да не пошлю. Хотите прочесть? Никогда никому не показывала, но вам, если пожелаете…