Александр быстро окинул глазами келью. Заметил ложе около глиняной правой стены («Задняя сторона печи… Значит, греется»); тусклое оконце, затянутое бычьим пузырем («Как старик пишет? Несподручно здесь ему!»); слева на бревенчатой стене, на деревянном крюке, – длинная черная ряса, желтый бараний полушубок и грубое домотканое полотенце с красными узорами на концах; стол в виде двух досок на широких чурбаках; на столе – толстая книга в потемневшем кожаном переплете, тут же – глиняная чернильница с гусиным пером, краюха житного хлеба, деревянная корявая большая расческа со сломанными зубцами; на полу – деревянный поставец с потухшей лучиной, под ней – глиняная миска с водой и рядом – набросанные еловые ветки, на которых лежит связка тонко нащепленных лучин.
Александр хотел выпрямиться, но стукнулся головой в поперечное бревно – матицу – низкого закоптелого потолка. Полусогнувшись, князь несколько раз перекрестился на небольшой образ, прикрепленный в углу, где перед ним, на аналое, лежала большая церковная книга с замусоленными до черноты нижними углами страниц.
Перед иконой теплилась глиняная лампадка, подвешенная на трех железных цепочках, спускавшихся с потолка. Огонек фитиля мигал и потрескивал, чадя тонкой струйкой дыма.
– Здравствуй, сынок, князь Александр Ярославич! Жив буди на многие лета! – Пафнутий снова поклонился низко, коснувшись пальцами еловых веток на полу. – Что же ты не предупредил? Я бы приготовился. Оболокся бы в рясу. Принес бы тебе святую просвирку. А то я встречаю тебя нечесаный, аки зверь лесной.
Александр, окинув живыми веселыми глазами все кругом, подыскивал место, куда бы сесть, заметил, что ложе монаха сделано из переплетенного хвороста и прикрыто овчиной («Пожалуй, не выдержит»), и уселся на широком пне, служившем Пафнутию столиком для брашна (еды).
– Как здравствуешь, отче Пафнутий? Пришел тебя проведать. Почему давно в дом моего батюшки не жалуешь? Много ли пишешь? Может, в чем скудость одолела?
Монах кланялся и говорил:
– Милостью великого князя, батюшки твоего, все есть у меня: и хлеб, и рыба к празднику. Только вот соли редко вкушаю. Иногда молельщики кое-чего приносят: молочка топленого али лучку. Всё есть, одна только у меня кручина…
– Какая кручина? Говори!
Голос князя так громко гудел, что слышно было, как в избе затихли голоса и подле двери затопали шаги любопытных. Послышался шепот:
– О чем там бают? Сам княжич пришел своими ножками к отцу Пафнутию.
Князь Александр встал, прикрыл плотно дверь и задвинул ее на задвижку. Он снова присел на чурбаке.
– Харатьи нет! – сказал монах. – Вся прикончилась. Записи делаю на священной книге, где по краям просветы.
– И это вся твоя кручина? Эх ты, отче! А лет тебе сколько? Семьдесят? А сердце у тебя в груди стучит и только о харатье кручинится?
Монах опешил. Крепко задумался. И косматые брови у него то сжимались, то раздвигались, как усы у таракана, от непосильной задачи понять, что хотел сказать князь Александр.
А молодой сухопарый богатырь, положив большие крепкие ладони на расставленные колени, пристально вглядывался в лицо монаха. Вдруг он обернулся, прислушался и крикнул зычным голосом:
– Эй, кто там под дверью стоит? Уходите, пока я вам головы не расшиб!
Топот убегающих ног и стук двери показали, что грозный оклик могучего гостя напугал любопытных.
Князь продолжал приглушенным шепотом, наклонясь к мясистому уху монаха:
– Ты, отче, раньше был воином и преславным воеводой. Не ты ли мне не раз сказывал, как в поле полевал, как бился с литовцами, и с булгарами, и с половцами, и даже на Волге и по морю Хвалынскому плавал?
– Было, все было, о Господи! – вздыхал, кивая головой, старик.
– Есть тебе о чем вспомнить, есть что записать, – сказал Александр. – А сейчас-то писать не о чем? Туга
[54]
одолела?
– Вот что я записал: «В лето от сотворения мира шесть тысяч семьсот сорок восьмого ( 1240 г .) приидоша свеи в силе велице, и мурмане, и сумь, и емь в кораблех множество много зело. Свеи с княземь и бискупы своими. И сташа в Неве, усть Ижоры, хотяче восприяти Ладогу, и Новгород, и всю область Новгородскую… Князь же Олександр неумедли ни мало с новгородцы и с ладожаны, приде на ня, и победи я силою святыя София… и ту бысть великая сеча свеем… и в ту нощь, не дождавшись света, посрамлени свеи отидоша…»
– Да, верно, так и было! – сказал задумчиво Александр.
– А ты, князь, не кручинься, что распрелся
[55]
с новгородцами. Они же опять к тебе с поклоном придут.
– Перестань, отче! Разве твоя голова уже на плечах плохо держится? Ветром ее, что ли, качает?
– Прости, княжич, меня, скудоумного! В толк я не возьму, к чему ты речь клонишь. О какой туге говоришь?
– Проснись, отче Пафнутий! Сердце-то у тебя разве не русское? Или ты забыл, из какого корня вырос, из какого колодца воду пил? Не из рязанского ли?
Монах поежился, опустил глаза, снова поднял и прошептал:
– Верно сказал: из Рязани я родом!
– А где Рязань?
– Нет Рязани! Воронье только летает на яру, где стояла родная Рязань. Боже, помяни ее защитников, павших на стенах рязанских и буйные головы свои под ними сложивших!
Князь Александр заговорил с глубокой грустью:
– Была Русь привольная, многолюдная. Лежит она теперь придавленная, сиротливая. Свободно по ней ветер гуляет и ездят татарские баскаки, наши головы пересчитывают, сколько дани на кого наложить.
– Верно, княже, верно! Неужели ты дерзаешь так мыслить? – И старик перекрестился на икону, прошептав: – Боже милостивый, обереги княжича Александра от неверного шага!
– Помолчи, отче! Послушай мою кручину. Думаешь, я из Новгорода уехал без памяти, без домысла, чтобы у моего отца жеребцов объезжать? Сердце мое не вытерпело! Иные бояре новгородские родину забыли. А некоторые псковские бояре даже в кафтаны иноземные оделись, шапки набекрень сдвинули и на площади без стыда похаживают, словно гости заморские. А враг злобный, жадный напирает на нас отовсюду: и от свейских земель, и от немецких крепостей. И литовцы радуются, что Русь окровавленная лежит, в муках корчась, в голоде, разрухе и скорби. Враги замыслили навсегда стереть с земли нашу милую Русь, чтобы внуки наши забыли, какая была она и красная, и пресветлая.
– Верно, княже, верно! – продолжал кивать седой головой монах и, подняв полу рясы, вытер щеки, по которым стекали слезы. Он вдруг выпрямился и пристально взглянул на Александра. – Неужто, княже, ты замыслил поднять меч на него… на татарина?
– Чуден ты, отче! Разве я к этому речь веду? Разве сохранилась на это сила в руках? Нынче хан татарский сильнее и свея, и немца, и литвина, и кого хошь. Он теперь до конца Вселенной с победой пройдет.