Доктор Гиллиз лгал без зазрения совести. Он был твердо уверен, что наступившее столетие чревато неисчислимыми тяжкими бедствиями, что оно, говоря иначе, будет таким же, как все прежние столетия.
Доктор Гиллиз, один среди собравшихся, не испытал никакого радостного волнения. Он никого не поздравил, ни с кем не обнимался и не целовался. За четверть часа до полуночи он вошел в «Иллинойс» навестить миссис Биллингс, свою старую пациентку. Его душа (это слово он употреблял только в шутку) была полна горя. Год и одиннадцать месяцев тому назад, в Уильямс-колледже, в Массачусетсе, катаясь на санках, погиб его сын; сегодня и он вступил бы в двадцатое столетие — Гектор Гиллиз, его второе я, его обновленное я, его тень, протянувшаяся в грядущее. Доктор Гиллиз не верил в прогресс, в лучшее будущее человечества. Он знал о Коултауне столько, сколько не знал ни один из жителей города. (Точно так же за первые десять лет своей практики он успел многое узнать о Терре-Хот в штате Индиана.) Коултаун был не лучше и не хуже других городов. Каждое сообщество людей есть часть огромного целого, именуемого родом человеческим. Вскройте Брекенриджа Лансинга или китайского императора — вы найдете одни и те же внутренности. Загляните, как бес из старой повести
[1]
, под крышу любого дома в Коултауне или во Владивостоке — вы услышите одни и то же фразы. Многие ночные часы, проведенные за чтением трудов великих историков, укрепили доктора Гиллиза в убеждении, что Коултаун вездесущ, — хотя даже величайшие из историков несвободны от иллюзий, создаваемых временем; они произвольно возвышают одно и принижают другое. Не было ни Золотого вика, ни мглы средневековья. Была и есть лишь смена поколений, однообразная, как океан в чередовании бурь и ясной погоды.
Каким же будет двадцатый век и те, что за ним последуют?
Доктор Гиллиз лгал легко и свободно, потому что видел перед собой Роджера Эшли и Джорджа Лансинга. Он говорил так, как если бы Гектор сидел тут же. Долг старых — лгать молодым. Пусть молодые сами пройдут потом через боль разочарований. Душа наша в юности крепнет, питаясь надеждой, и это потом дает нам силу сносить удары судьбы со стоицизмом римлян.
— Рождается Новый Человек. Природа не ведает сна. Раньше были великие одиночки, редкие гении, уцепясь за фалды которых тащились следом трусливые и бездеятельные. Теперь вся масса людская выйдет из троглодитского состояния…
Какая великолепная перспектива!
— …троглодитского состояния, в каком и сейчас пребывает большинство людей, трепеща перед вечной опасностью вражеского вторжения, боясь бога-громовержца, боясь мщения мертвых, боясь зверя, живущего в них самих.
Какая перспектива!
— Дух и разум станут главенствовать в человеческой жизни. Никто не останется в стороне от просвещения. Что есть просвещение, Роджер? Что есть просвещение, Джордж? Это мост из узкого личного мирка в мир общечеловеческого сознания.
Кое-кто из слушателей заснул в разнеживающей атмосфере двадцатого столетия, но Джон Эшли с сыном и Юстэйсия Лансинг с сыном не были в их числе.
Ольга Дубкова шла домой с Вильгельминой Томс, секретаршей Лансинга в шахтном управлении.
— Доктор Гиллиз сам не верит тому, что говорит, — сказала она спутнице.
— А я верю. Каждому слову верю. И отец мой верил. Если б не эта вера, я не видела бы пути перед собой.
Никто не мог подыскать разумное объяснение, почему основателям Коултауна — Угольного города вздумалось выбрать для поселения почти недоступную солнцу теснину, хоть они могли бы поставить себе дома и построить первую церковь и первую школу на открытых пространствах нагорья, тянущегося к северу и к югу. Лежит город на сравнительно оживленном торговом пути. Странствующие продавцы разного товара не перевелись у нас и теперь. А Коултаун всегда привлекал проезжих коммерсантов — к счастью для Беаты Эшли и ее детей, как будущее покажет, — даже и тогда, когда Форт-Барри (в тридцати милях к северу) и Сомервилл (в сорока милях к югу) выросли в куда более прибыльные места сбыта. Эти люди любили гостиницу «Иллинойс», построенную еще дедом нынешнего хозяина, мистера Сорби, и всегда составляли свой маршрут так, чтобы две ночи ночевать именно там. Комнаты в «Иллинойсе» были просторные, за тридцать пять центов можно было отлично пообедать. Дерево и бронза в отделке бара свидетельствовали, что предприятие затевалось с расчетом на еще больший успех. Усталого путника сразу же обдавало уютным запахом виски, опилок и пролитого пива. Помещение позади бара превращалось по вечерам в игорный зал. Бесплатный транспорт доставлял желающих в заведения, расположенные неподалеку, у Приречной дороги, — «Коновязь» Хэтти или «Только у нас» Никки. Представители оптовых фирм (сельскохозяйственный инвентарь, медикаменты) приезжали в Коултаун поездом, коммивояжеры (швейные машины, патентованные средства, кухонная утварь) — в одноконных тарантасах. Бродячие торговцы располагались на ночлег у обочин дороги под своими тележками.
С открытием угольных залежей на всем стала оседать черно-серо-желто-белая пыль; воды Кангахилы замутились; в город прибыл первый и последний богач, Эрли Макгрегор; понаехали люди с разных сторон — углекопы из Силезии и Западной Виргинии, отец мисс Дубковой (русский князь в изгнании, если верить слухам), Джон и Беата Эшли из Нью-Йорка, что легко было распознать по их говору. Вывелись в окрестностях многие виды рыб, пернатых, зверья, даже растений. Пошли толки о заболоченности почвы. Кругом бедствовали, роптали, назревала угроза бунта. Десятичасовой рабочий день под землей не давал заработка, достаточного, чтобы одевать и кормить семью в двенадцать — четырнадцать ртов, даже если в субботу любимые чада клали свою получку рядом с получкой отца. Особенно уязвимым местом была обувь. Башмаки снились людям во сне. Ведь даже лошади не ходят разутые. Просуществовать с семьей еще как-то можно было, питаясь бобами, хлебом из высевок, зеленью, яблоками и изредка ломтиком солонины; но как быть, если в церковь не принято являться босиком? Вот и ходили туда шахтерские дети по очереди, имея нередко одну пару башмаков на семью. Не раз во второй половине девятнадцатого века угроза восстания доходила до критической точки. Нет ничего более обескураживающего, чем забастовка без твердой решимости выстоять. А у коултаунских шахтеров недоставало организаторов, недоставало средств. Перебьют стекла в поселковой лавке, разгромят контору
— тем дело и кончалось. Один раз недовольные собрались у дома Макгрегора, повалили ограду и стали швырять в парадную дверь шары, подобранные на крокетной площадке, но их быстро разогнали. (Покуда летели щепки и трещало ломающееся дерево, старик Макгрегор неподвижно сидел у своего окна, положив рядом с собой винтовку, — воплощение праведного гнева Моисеева.) Каждого праздника местные власти ожидали с тревогой. В 1897 году мэр из осторожности отменил парад и торжественный митинг в Мемориальном парке по случаю Дня независимости. Особенно беспокойным бывал тот год, на который приходились президентские выборы. В день выборов углекопы наводняли город и давали волю накопившейся ярости и обиде на свою горькую участь. Администрация неукоснительно вычитала потом из заработной платы штраф за прогул. Всю ночь шахтеры пили и горланили в городе и лишь с рассветом отправлялись домой, спотыкаясь и падая на крутом подъеме; нередко жены поутру находили их в придорожных канавах. В августе во многих домах поселка рождались дети, и родителям оставалось только смиряться с фактом их появления на свет. У коултаунских горожан с незапамятных времен вошло в обычай запирать двери на ночь, а те, кто побогаче, обзавелись особо мудреными запорами и еще городили целые баррикады за порогом. Брекенридж Лансинг не первым в городе научил своих домашних обращению с огнестрельным оружием — впрочем, для него, как для управляющего шахтами, это было в порядке вещей. И если съехавшихся на процесс репортеров удивляло, что он был убит, когда упражнялся в стрельбе из ружья у себя во дворе, то жители Коултауна не находили тут ничего удивительного.