Брекенридж Лансинг воспитывал своего сына методом, в его время довольно распространенным. Целью метода было «сделать из мальчишки мужчину». Заключался он в том, чтоб и дома и на людях безжалостно высмеивать каждый промах, допущенный ребенком при выполнении этой программы закалки. В пять лет Джорджа бросили в воду и приказали ему плыть. В шесть — отец («лучший отец в мире», впрочем, все отцы — совершенство) затеял с ним игру в мяч на лужайке за домом. Шестилетнему малышу не всегда удается в должной мере координировать меткость глаза и меткость движений, и дело еще осложнялось отчаянным, страстным стремлением мальчика быть на высоте. Кончались эти веселые игры слезами. В семь лет ему подарили пони; он свалился три раза, и отец пони продал. В девять лет он получил в руки винтовку. При каждом очередном испытании насмешки сыпались градом и обо всех неудачах подробно рассказывалось соседям, почтальонам и рассыльным. Попытки Юстэйсии заступиться лишь навлекали подобные же глумления и на нее. Энн подкупала отца тем, что визжала всякий раз: «Девчонка! Девчонка!» Происходили тягостные сцены. Фелиситэ бледнела, но хранила молчание. Когда Джорджа выбрали помощником капитана школьной бейсбольной команды — только помощником, капитаном во всех командах был Роджер Эшли, — отец с ним три дня не разговаривал. На помощь Джорджу пришла природа, но слишком поздно. В шестнадцать лет он догнал отца ростом и превзошел силой. Он подвержен был приступам бешеной ярости. В один прекрасный день он замахнулся на своего мучителя стулом, но, так и не ударив, изломал стул на куски и бросил. После этого случая отец объявил во всеуслышание, что умывает руки. Это мать, сюсюкая над мальчишкой, превратила его в тряпку. Истинным Лансингом он никогда не будет.
Брекенридж Лансинг был прав. Джордж пошел в Симсов, в Дютелье и в Крезо. Он был смуглым, как мать. Товарищи в школе дали было ему прозвище «Нигер», но он быстро выколотил из них охоту этим прозвищем пользоваться. Мисс Добри, учительница, говорила, что лицом он похож на разозленную рысь. Он собрал под свое начало банду сверстников и окрестил ее «могиканами». Своими выходками «могикане» терроризировали город. То поменяют местами указатели на дорогах. То в неурочный час зазвонят в церковные колокола. То даже рискнут в воскресенье забраться на Геркомеров холм, чтобы подсматривать за вечерним молебствием ковенантеров. А уж в канун Всех Святых, когда проказы дозволены, с ними и вовсе сладу не было. Начальник полиции Лейендекер не раз появлялся в «Сент-Киттсе». Среднюю школу Джордж так и не окончил. Пробовали отправлять его и в военные училища, и на подготовительные отделения разных колледжей, но он нигде не задерживался долго.
Энн, любимица отца, ступала по земле с уверенностью, какую дает такое предпочтение. Жизнь почти не ставила на ее пути препятствий, которых напором, криком или грубостью нельзя было бы преодолеть. Уж она-то была чистокровная Лансинг — этакий ангелок с лазоревыми глазами, с пшеничными шелковистыми локонами, с врожденной ясностью представлений. В десять лет она уже была барышней, в тринадцать — солидной матроной. Но дружила она с Констанс Эшли — Констанс, девочкой из семьи, где никто никогда не повышал голоса и никому никогда не пришло бы в голову требовать особого к себе внимания. Дети обладают способностью к компромиссам, которой могли бы позавидовать дипломаты. Констанс четко обозначила границы, дальше коих ее отступать не заставишь, однако дружба частенько оказывалась под угрозой.
Мать Фелиситэ когда-то, на острове Сент-Киттс, знала две короткие радости каждодневно: полчаса ранним утром, перед алтарем, и полчаса поздней ночью, над своим белоснежным приданым. Фелиситэ обе эти радости мечтала слить в одну — посвятить свою жизнь религии. Она училась в школе при монастыре святого Иосифа в Форт-Барри, пока не почувствовала, что нужна дома. Тогда, отказавшись от милой ее сердцу монастырской школы, она возвратилась в Коултаун и продолжала учение в обычной городской. Лицом она походила на мать, но ростом была повыше и темперамента материнского не унаследовала. Училась она превосходно и легко преуспела бы в науке куда посложнее школьной. Как и большинство девушек ее возраста, она вела дневник, но ей не было надобности прятать его за семью замками от посторонних глаз: она писала по-латыни. Отличная рукодельница, она сама себя обшивала, удивляя даже Юстэйсию изысканной тонкостью вкуса. По негласному уговору никто не входил к ней в комнату, хотя дверь всегда была распахнута настежь. Ей хотелось, чтобы эта комната вся была белая, но белая комната в Коултауне означала бы напрасный труд. Пришлось при отделке дома согласиться на голубую, лишь отдельные цветовые пятна, темно-красные и лиловые, нарушали однообразие. В общем, комната вышла простая, но не скучная. Ко всему были приложены искусные руки хозяйки — к занавескам, к покрывалу на кровати, к дорожкам и подголовным салфеточкам. На Фелиситэ произвели огромное впечатление иконы, увиденные у мисс Дубковой, и она пыталась подражать им по-своему. Со стен глядели яркие картинки религиозного содержания, наклеенные на черный бархат и окантованные плетеньем из золотой тесьмы и цветного бисера. Подушечки на ее priedieu
[59]
менялись в зависимости от праздников и времен года. Это не была ни молельня, ни келья; это было место, где можно исподволь готовить себя к избранной благой участи. Иногда, если Фелиситэ не было дома, мать среди домашних хлопот останавливалась у распахнутой двери и, прислонясь к косяку, с порога заглядывала в комнату. «Вот они, дети, которых рождаешь на свет!»
Ребенком Фелиситэ, как и Энн, была шумлива и взбалмошна. Сдержанность ей далась ценой внутренней борьбы изо дня в день, из года в год и привела заодно к некоторой отрешенности от «мирского» начала. Чувства ее принимали все более отвлеченный характер. Она любила мать. Горячо любила брата. Но уже к этой любви примешивалась любовь ко всему живому вообще, предписываемая ее верой. Так, она постепенно научилась любить отца, любить младшую сестру. Подруг у нее не было. Относились к ней с уважением, но без симпатии. При очередной бурной сцене в «Сент-Киттсе» она не уходила из комнаты — даже когда Энн, катаясь по коврику у камина, истошно визжала: «Не пойду спать!», «Не надену синее платье!» — даже когда отец бросал оскорбленье за оскорбленьем в лицо жене и сыну. При этом она большей частью молчала, только подходила поближе к матери и брату и, глядя прямо в глаза отцу, слушала его брань. Нет строже судей у человека, чем его дети (и он это знает); самый же их строгий суд — тот, что обходится без слов. Мать чувствовала поддержку в дочери, но была между ними какая-то нерушимая преграда. Они вместе занимались шитьем, вместе читали французских классиков, вместе причащались. Одно и то же вызывало их восхищение, одно и то же заставляло страдать, но никогда они вместе не смеялись. Юстэйсии было свойственно от природы обостренное восприятие комических несуразиц жизни, и все испытания, выпавшие на ее долю, не отняли у нее умения забавляться тем, что смешно. Этого умения была лишена ее старшая дочь. (Вот Джордж, тот ловил на лету редкие теперь всплески остроумия матери, мог даже и ответить ей в лад.) Но так или иначе, годы шли, а Фелиситэ все откладывала Великое решение ради пользы, которую, казалось ей, она приносила своим близким в «Сент-Киттсе». Смерть отца в этом смысле не изменила ничего.