Глубокая ночь. Тишина вокруг, лишь где-то далеко лает собака. Сердце у Егора сильно бьется, руки дрожат, со лба катится соленый пот… Егор нажимает педаль и приставляет резец… Трах! Резец отскакивает и бьет Егора ручкой по челюсти. Парень хватается за ушибленное место. Через минуту он снова прикладывает резец. Станок скрипит, качается… Резец то глубоко въедается в дерево, то отскакивает рывком.
Первые часы работы не дали Егору ничего, кроме огорчений. Парень хотел сразу слишком многого. Он еще не умел работать педалью, а уж принялся за обточку болванки.
Егор взял себя в руки, отложил резец в сторону и начал нажимать педаль, добиваясь совершенно равномерного вращения вала.
На эту «науку» ушло несколько ночей. И только тогда Егор разрешил себе взять резец.
Он задрожал от радости, когда из-под резца побежала мелкая чешуйчатая стружка. Первую болванку он, конечно, испортил, но вторая и третья пошли лучше.
Марков делал дома быстрые успехи, а мастер Людвик де Шепер все еще заставлял его присматриваться, подметать мастерскую, подносить болванки.
– Доброму ученику положено три года мастеру трубки табаком набивать, – говорил француз.
– Российским ученикам нет времени по три года трубки набивать! – возражал Егор. – Что государь скажет, ежели узнает, что я в бездействии время провожу?
Наконец де Шепер торжественно подвел Егора к станку.
– Урок первый! Поучайся работать ногой, чтобы про нее не думать. Ты смотришь на резцы, твоя голова есть занята, а нога сама, одна должна работать…
Егор лукаво улыбнулся и нажал педаль. Вал завертелся ровно и плавно, а рот мастера широко открылся, и оттуда вылетело звучное:
– О-о!
– Может, позволишь, хозяин, болванку обточить? – усмехнувшись, спросил Егор.
Растерявшийся француз кивнул головой. Марков мигом сбегал в кладовую, принес сухой березовый обрубок, ловко зажал между гребенками, и резец монотонно зажужжал под рукой молодого подмастерья.
– Я ничего не понимаю! – воскликнул де Шепер. – Кто тебя обучал мастерству?
– Я сам дома станок сделал, – покраснев, признался Егор, – и на нем ночами учился.
Удивлению мастера не было предела.
– Ты имеешь резон! Я тебя допускаю к токарному искусству.
Марков делал поразительные успехи. Скоро он точил не только по дереву, но и по металлу, по кости. Уверенно хватая нужные резцы, он безукоризненно вытачивал сложнейшие фигуры.
– Tres bien!
[54]
– говорил восхищенный француз.
Увидев, что Егору можно смело доверить станки, де Шепер переложил большую часть работы на Егора, а сам объяснялся с заказчиками и добывал материалы.
«Я разбогатею, если удастся продержать Маркова пять лет», – думал француз.
Егор стоял у станка. Педаль мерно качалась под ногой, резцы пели монотонные песни, каждый свою, летели стружки… Егор был доволен и счастлив.
Глава XVII. При дворе царевича Алексея
Обучение царевича Алексея Петровича шло своим чередом.
По отзыву учителей, царевич был «разумен далеко выше своего возраста, тих, кроток, благочестив». К пятнадцати годам Алексей успел перечитать все книги, напечатанные на славянском языке; Библию прочел пять раз по-славянски и раз по-немецки. Царевич говорил и писал по-французски и по-немецки.
Был ли Петр удовлетворен успехами царевича? Если и не был, то, во всяком случае, делал вид, что доволен. Царевич Алексей по-прежнему оставался под надзором дядьки Никифора Вяземского и придворного штата, приверженного к старине.
Царь очень надеялся на свою любимую сестру Наталью; ее он поставил главной надзирательницей за учением и воспитанием Алексея.
Пока царевич был мал, Наталья Алексеевна выполняла свою обязанность ревностно; но ее заботы простирались недалеко: был бы Алеша сыт, тепло одет, вовремя бы занимался с учителем.
Когда Алексей подрос, надзор Натальи вовсе ослабел. «Алеша скоро жених, – рассуждала царевна. – Ему прилична мужская компания; а мне, старой девке, в мужские дела мешаться негоже».
Пятнадцатилетний царевич Алексей часто пировал в своих покоях. Доступ на пиры имели только самые близкие к нему люди: Никифор Вяземский, братья Кикины, Нарышкины и немногие другие.
Александр Кикин, любимец Алексея, развязный, всегда одетый по моде, и лицом и манерами несколько похожий на Меншикова, зло издевался над теткой царевича Натальей Алексеевной и иначе не называл ее, как тюремщицей.
– Неужто тебе не опостылело, царевич, до таковых лет под бабьим надзором ходить?
Василий Кириллович Нарышкин, старик с седой головой, но еще живой и бодрый, называл царевну «чертовкой», хоть она и приходилась ему родной племянницей.
Собутыльники спаивали слабохарактерного Алексея, раздували вражду к отцу.
– Ты – надежда российская! – внушали они пьяному от вина и гордости царевичу. – Разум светозарный, не склонный к обольщениям премудростью ложных наук! Пьем за будущего царя и великого государя Алексея Петровича!..
Алексей вставал и опускался вновь: ослабевшие ноги не держали его.
– Я вас… вызволю… А этот Алексашка Меншиков… попомнит меня!..
Пиры затягивались за полночь.
* * *
Кончается всенощная в Верхнеспасском соборе. Богомольцы расходятся по домам. Протопоп Яков Игнатьев приближается к царевичу, который отстоял службу с Никифором Вяземским.
– Никифор Кондратьич, иди в карету, – приказывает Вяземскому протопоп. – Пожди царевича малое время: мне с ним перемолвиться надо.
Вяземский злится: слишком часты ночные беседы в церкви, иной раз надолго затягиваются они, а ему хочется домой, к сытному столу. Но он не осмеливается возразить и, ворча себе под нос, уходит в карету.
Отец Яков вводит царевича в пустой алтарь, усаживает в старое кожаное кресло, сам садится напротив.
– Великий грех кладет твой отец на душу, – сурово говорит он юному Алексею. – Москва лишилась патриарха, великой русской святыни…
[55]
Хуже, злее для церкви стал Петр, нежели султан басурманский!
В алтаре полумрак, жуткая тишина. Сердце царевича сильно бьется в ожидании чего-то необычайного…
Протопоп, ближе наклоняясь к царевичу, смотрит ему в глаза.
– Страшное слово о твоем отце ходит по русской земле, – неумолимо продолжает протопоп, все ближе подвигаясь к Алексею, обдавая его горячим дыханием. – Страшное слово! Тебе, яко сыну, не подобает его слышать…