— Что ты стоишь? — сказал Мешулам трактористу. — Присоединяйся.
А Тирца сказала:
— Наш инженер освободится через несколько дней. И еще несколько дней займет подготовка планов и калькуляции.
— Хорошо, — сказал я. — Я никуда не тороплюсь.
— И я думаю, хорошо бы тебе сфотографировать этот дом и показать снимки своей маме.
2
Тель-авивская квартира, в которой я живу уже двадцать лет, в том жилом квартале, что расположен между улицами Спинозы и Райнеса и по старинке именуется «Седьмым Рабочим», — это дом моей жены, ее подобие и ее союзник. Когда-то это были два смежных жилья на одном этаже, но с тех пор, как Лиора нашла их, и купила, и соединила друг с другом с помощью весьма разветвленной и столь же удачной (а также, по ее словам, очень приятной) сделки, из них получилась одна большая квартира.
Квартира слушалась ее, подчинялась ей, покорно позволяла соединять, и менять, и пересаживать свои органы и удалять ткани и вскорости забыла скромные рабочие семьи, жившие здесь раньше, превратившись в дом богатой и красивой женщины из штата Нью-Йорк. Лиора начинила ее сантехникой и электрическими приборами, которые ей доставили самолетом из Соединенных Штатов, заказала упрятанные в стену души, поставила беззвучные выключатели и двойные стекла. Она разрушала и возводила, разгораживала и сносила, закрывала и распахивала, и вскоре квартира окончательно утратила свой прежний облик и была воссоздана заново по образу и подобию своей госпожи. Немногие оставшиеся вещи, которые были мне приятны, исчезли. Старые шкафчики для инструмента, в стенной нише, были разобраны. Шкаф для сушки тарелок, с прорезями в днище и решетчатыми дверцами, был изгнан со своего места над раковиной, равно как и его сетчатый брат — воздушный шкаф, безжалостно выселенный с балкона. Дверь, которая вела из спальни в гостиную, тоже исчезла, а проем был заложен кирпичами и заштукатурен, как будто его и не было. Вместо простых деревянных планок появились электрические свертывающиеся жалюзи.
И в обеих ванных комнатах старые двери с их симпатичными дырочками, вызывавшими недоумение и догадки, тоже были заменены новыми. Но когда Лиора приказала разрушить раковины в ванных, я завопил: «Их ни за что!» И не уступил. Раковины эти были особенными, с короткой толстой ногой и широкими плечами, и подходили мне по размерам и характеру.
— Ну и что, если они старые и простые! — кричал я в бешенстве, удивившем меня самого. — Я тебя прошу! Только не их!
И поскольку Лиора все равно сохранила обе ванные от прежних квартир, будто предчувствуя, что со временем одна из них станет моей, а другая — ее, она сказала: «Я не знала, что это так важно» — и уступила одну из раковин. Так одна старая раковина осталась за мной, и по утрам, когда я бреюсь и Лиорина нитка обвернута вокруг моей шеи («нужно же обозначить, где у тебя граница между бородой и шерстью»), я чувствую, что на этой чужой и враждебной территории, где я живу, в глубине вражеского логова, если хочешь, у меня есть союзница. Всего лишь раковина, но, когда я кладу на нее свою бритву и свое мыло — я люблю мыло простое, а Лиора душистое, — она становится моим собственным уголком.
Объединение квартир образовало семь комнат, и, когда я удивился и спросил зачем, ведь детей у нас нет и, очевидно, уже не будет, а те немногие гости, которые приезжают к нам, не склонны у нас ночевать, она напомнила мне, что в их доме в Америке восемь больших комнат и две большие кладовые, а также огромный «бейзмент», хотя росли в этом доме только она и Иммануэль.
Я сказал: «Лиора, здесь не Америка, и у нас нет детей», и она вскипела: я ее обвиняю? я нарочно хочу сделать ей больно? так я думаю о ней «после тех двух выкидышей»? что, только родители с детьми имеют право на просторную квартиру и много комнат?
— Есть люди, которые распределяют комнаты по их назначению или по тому, кто будет жить в каждой, — сказала она, — а я распределяю их по потребностям и по времени, потому что со временем мы изменимся и наши потребности тоже изменятся, и я не жду от тебя, чтобы ты понял всё это.
Так я обнаружил себя в «доме давящем и враждебном», где как будто бы есть положенные спальня, кабинет и гостиная, но, в сущности, это комнаты на утро и на вечер. Комнаты для быть отдельно и для быть наедине, комната для игр и комната для расставания, комната для ссоры и комната для примирения. А между ними — маленькие и непрерывно меняющиеся клочки ничейной земли, пограничные станции, транзитные пункты и заграждения.
И есть также комнаты, чтобы блуждать в них в отсутствие Лиоры, комнаты, в которых можно почуять переменчивость ее настроений, разглядеть на дверях глубокие царапины от ее ногтей. Несмотря на стройность, она иногда напоминает мне медведя, который расхаживает по чащобам своего дома и оставляет на стволах дверных косяков свидетельства своего роста и следы своей силы, а в глубине зеркал — застывшие доказательства своей красоты.
Я тоже оставлял приметы. Комнаты были моими камерами-обскурами с развешанной на их стенах постоянной экспозицией — моя персона в уменьшенном и перевернутом виде. Я был задокументирован. Многократно заснят. Заархивирован. Размножен в тысяче копий. В рутинных картинах ссор, в редких запахах секса, в длинных фонограммах молчаний. Мои крики впитываются в стены, ее шепот отскакивает рикошетом.
3
«Седьмой Рабочий» — квартал маленький и приятный, но сам дом тяготит меня своим неудобством, прежде всего душевным: как будто с нами живет еще кто-то, то ли в шкафу, то ли за стеной. Потом — неудобством физическим: летом его стены излучают жар, которого Лиора не ощущает, зимой они испускают холод, существование которого она отказывается признать. И наконец, он внушает мне настоящую тревогу, сродни тем ощущениям, которые вызывает у меня несвежая пища: явную тяжесть под ложечкой, когда я в него вхожу, и бесспорное облегчение, когда я покидаю его пространство.
Даже простой утренний поход в магазин расшибет мои легкие и выпрямляет спину. Вот так я иду — бодро выхожу из дома, кладу остатки вчерашнего хлеба на забор и отправляюсь за свежим хлебом с тмином и за свежей брынзой. (Иногда я думаю, что при желании всю мою жизнь можно распределить не только между разными женщинами и разными местами, но также между четырьмя продуктовыми лавками: сегодня это супермаркет в моей деревне, в недавнем прошлом магазин Шая на улице Гордона в Тель-Авиве, в далеком прошлом магазин Виолет и Овадии в квартале Бейт а-Керем в Иерусалиме, а в еще более далеком прошлом — магазин Золти на улице Бен-Иегуды в том же Тель-Авиве.) А вот так я возвращаюсь — с каждым шагом всё медленней, тяжело взбираясь по ступенькам, размышляя про себя: вот, все другие спускаются в преисподнюю и только я в нее подымаюсь. Раздумывая: удастся ли мне на этот раз войти, не вызвав гнев входной двери? Когда ее открывает Лиора, она поворачивается на петлях послушно и бесшумно. Но на меня она подымает голос: жалобный скрежет при моем появлении, старческий трубный пук при моем уходе, — и не раз призывает себе на помощь еще и сирену сигнализации.
Уже в те дни, когда у нас был простой замок, до того, как Лиора начала собирать произведения искусства, до сейфа, фотокамер, датчиков и сирены, уже тогда ключ у меня упорно не желал поворачиваться, а дверь — открываться. Поначалу это меня весьма смущало. Я ждал на улице, пока она приходила, с веселым терпением выслушивала мою жалобу, брала у меня ключ и открывала непослушную дверь. Потом это мне надоело, и я приложил немного сил. Еще недели после этого я слышал, как она рассказывает и жалуется — себе, Биньямину, своей семье в их ежедвухнедельном телефонном разговоре: «Он сломал ключ внутри двери. Он сам не знает своей силы».