Что касается Беатриче, то именно сейчас, после того как судьба доказала всем нам, насколько она добра и милосердна, произошло несчастье. В самый разгар праздника, на вершине «круговорота счастья», судьба нанесла удар:
Когда духовой оркестр громко заиграл приветственный гимн, лежавший лев испугался, вскочил и отпрянул к стене.
В тот момент Беатриче стояла, опираясь двумя передними ногами на своего лежащего сына.
Неожиданное движение поднявшегося льва отбросило мать, и она отлетела к стене. Она сильно ударилась затылком и упала на спину, ее ноги еще дернулись несколько раз — и затихли. Она была мертва.
Львенок убил свою мать по ошибке. И о нем тоже можно сказать, что он «не злоумышлял, а Бог попустил ему попасть под руки его». Можно также понять, что судьба куда более хитра и иронична, чем мы думали, и нам ясно слышится теперь ее смех, эта «насмешка судьбы». Оказывается, что все угрожающие намеки, которые звучали прежде: крепнущие когти львенка, его жутковатые клыки, огромная пасть — служили только для отвода глаз. Смерть Беатриче не была связана с ними. Лев не растерзал свою мать и не загрыз ее. Он убил ее нечаянно, непреднамеренным движением. Как тот убийца, который «не злоумышлял», этот лев тоже был орудием в руках судьбы.
Так пришла беда. Она пришла в тот момент, когда мы воображали, что достигли вершины успеха. Беда подошла медленно, шаг за шагом, а обнаружилась, как всегда: сразу и неожиданно.
Беда подкрадывается, как хищное животное. Не приближается по открытому пространству, где мы могли бы увидеть ее еще издали, а как пригнувшийся, ползущий лев, скрытый в высокой траве.
Кто из нас не видел предупреждающее шевеление этой травы, но понял его только после того, как произошла беда? Накануне отплытия корабля «Пекод» в «Моби Дике» в порт пришел безумный человек и предсказал смерть капитана Ахава. Человека звали Илия. Нужен ли более явный намек? Ведь мы уже сталкивались с этими именами, Илия и Ахав. Люди с такими именами уже встречались нам однажды — и тоже в истории о предсказании смерти и несчастий
[77]
. И этот намек не единичен — накануне погони за белым китом над кораблем появилась хищная птица и сорвала с головы капитана Ахава его шляпу; это тоже знак судьбы, вызывающий немедленные ассоциации.
Если первый знак судьбы в «Моби Дике» — библейский, то второй имеет явный греческий аромат. Мелвилл использовал два великих культурных источника, чтобы охарактеризовать судьбу. Но капитан Ахав, ослепленный мстительным безумием, игнорирует эти знаки и отправляется в дорогу, которая должна привести его и его матросов к смерти.
И кто из нас, подобно писателю Густаву Ашенбаху в «Смерти в Венеции», не видел приближающегося несчастья, осознавал его приближение и тем не менее предпочел игнорировать это ощущение? Подобно маленькой собачке Беатриче, предчувствовавшей гибель, ожидавшую ее в конце пути, Густав Ашенбах тоже предчувствовал свою гибель. Но Беатриче была заперта в клетке вместе с сыном, которому предстояло ее убить, в то время как Ашенбах был свободен и мог бежать, однако позволил себе потянуться навстречу своей судьбе.
В «Смерти в Венеции» нет недостатка в угрожающих знаках судьбы. Укажу здесь лишь на некоторые из них. О гондоле, которая везет Ашенбаха с корабля в город, Томас Манн говорит:
Удивительное суденышко, без малейших изменений перешедшее к нам из баснословных времен, и такое черное, каким из всех вещей на свете бывают только гробы, — оно напоминает нам о неслышных и преступных похождениях в тихо плещущей ночи, но еще больше о смерти, о дрогах, заупокойной службе и последнем безмолвном странствии.
Обратите внимание, насколько прост и ясен здесь язык Томаса Манна. Многие читатели узнали бы мифологическую лодку смерти и без этих указующих слов, но Манн, как и в «Иосифе и его братьях», не позволяет себе положиться на образованность своего читателя.
Но судьбоносные знаки этим не исчерпываются. В Венеции Ашенбаху «почудилось, что он слышит гнилостный запах лагуны», и «на душе у него стало тяжко». Его охватывает ощущение болезни:
Липкий пот выступил у него на теле, глаза отказывались видеть, грудь стеснило, его бросало то в жар, то в холод, кровь стучала в висках. Он […] присел на край фонтана, отер пот со лба и понял: надо уезжать.
Но по пути на вокзал он уже передумывает. Гнилостный запах города влечет его и побуждает остаться, и, когда он выясняет, что его чемодан остался в гостинице, он с готовностью возвращается в город и даже полагает, что ему повезло. Он вернулся в свою комнату
и, простерев руки, безвольно свисавшие с подлокотников, сделал неторопливое вращательное движение, словно открывал объятия, кого-то заключал в них. Это был приветственный и умиротворенно приемлющий жест.
Красота Тадзио рождает у него вдохновение. Он пишет, но смерть уже окружает город. В четвертую неделю своего пребывания в Венеции он замечает, что вокруг происходят странные изменения: отдыхающие исчезают, люди говорят о «бедствии», висит тяжелая жара, в воздухе пахнет лекарствами. Британский чиновник предупреждает его: «Лучше вам уехать сегодня, чем завтра. Еще два-три дня, и карантин будет, конечно, объявлен». Непостижимая тайна смерти растворена в воздухе, смешиваясь с тайной любви к Тадзио, переполняющей его сердце. Дополнительным знаком становится появление того странника, которого Ашенбах видел в своем городе перед отъездом. Именно встреча с этим загадочным, сатанинского вида человеком пробудила тогда у Ашенбаха желание странствовать. Об этом страннике, который есть не что иное, как посланник судьбы, мы еще поговорим в другой беседе. Сейчас скажем лишь, что он прибыл в Венецию, чтобы проверить успешность своей миссии.
Ашенбах раздумывает — должен ли он предостеречь мать Тадзио? Но «он промолчал и остался». В кошмарном сне, который навещает его ночью, он видит безумное празднество сумасшедших менад, соревнующихся в прославлении убийства и смерти. Это беснование напоминает нам ту вакханалию, во время которой такие же обезумевшие менады убили Орфея, другого песнопевца, посвятившего свою лиру красоте и любви.
Через несколько дней Густав Ашенбах умирает, неотрывно глядя на Тадзио — юношу, который казался ему богом красоты и любви, а обернулся вестником смерти.
Нахум Гутман был художником. Он хорошо знал оттенки цвета, свет и тень, места, где ясность и тьма сливаются друг с другом. Возможно, поэтому он мог перейти по одной прямой и жестокой линии от приятного смеющегося лица судьбы к ее подлинной физиономии — судьбы не только злобной, но также ироничной, забавляющейся, судьбы, получающей удовольствие от страдания своих жертв. Судьба в «Беатриче» лукавит с нами, играет с нами, умело подготавливает точку, чтобы ударить в нее. Она убивает собачку именно в разгар празднества в ее честь. Та самая добрая и благожелательная судьба, которая годами раньше привела Нахума Гутмана к местному ветеринару чтобы он услышал там адрес «Улица Жоржа Кювье, тридцать два», сделала это вовсе не для того, чтобы помочь и спасти, а для того, чтобы поиздеваться и ударить.