И вообще, вся эта «логика» представляется мне подозрительным термином. Особенно в тех случаях, когда мы пытаемся применить его к человеческому поведению. В сущности, мы возвращаемся сейчас к тому, о чем говорили в беседе о судьбе: писатель становится адресатом как для вопросов о действиях судьбы, так и для вопросов о логике, руководящей действиями его героев. В реальной жизни тоже не всегда можно понять и объяснить тот или иной процесс или событие. И там мы нередко стоим перед поступками, которые не поддаются логике. И поэтому, когда читатели спрашивают меня, по какой логике мой герой влюбился именно в ту женщину, в которую влюбился, я только из вежливости не спрашиваю его, достаточно ли ясны ему его собственные влюбленности. Свои, могу сказать о себе, я не всегда понимаю.
К счастью, отказ писателей от логических ответов — явление давнее. Вот, например, в одной из прежних бесед мы говорили о плаче Иакова, когда он встретил Рахиль у колодца. Мы спрашивали, почему Иаков плакал и почему потом ждал ее так много лет — только ли потому, что она была «красива станом и красива лицом»? Библия сумела заинтриговать нас словами, что те семь лет были для него, как несколько дней, но на этот вопрос она не отвечает, потому что этот рассказ написан умным человеком, который, кроме большого таланта, обладал достаточной уверенностью в себе, чтобы не подчиняться требованиям критиков, алчущих «логических» объяснений.
А Гомер — разве он объяснил, почему Пенелопа ждала Одиссея в течение целых двадцати лет тоски, сомнений и непрекращающихся требований со всех сторон выйти замуж за другого?
А не поддающийся логике рассказ о Сирано де Бержераке? Роксана, возлюбленная Сирано, вышла замуж за другого мужчину благодаря любовным письмам, которые писал для него Сирано. И даже потом, когда муж, имя которого я, к сожалению, забыл, погиб в бою, Сирано продолжал сохранять свое авторство в секрете. Почему? Эдмон Ростан, автор этой истории, не вложил в уста Сирано объяснение этого поступка, хотя его Сирано во всех других случаях отличался изрядной болтливостью. И мы продолжаем мучиться над этим вопросом по сей день. Я помню, что несколько лет назад смотрел прекрасный фильм, в котором Сирано играл Жерар Депардье, — там режиссер и сценарист тоже сохранили неясность в этом вопросе — и хорошо сделали.
Эту замечательную неясность мы находим и в книге Маркеса «Любовь во время чумы». Флорентино Ариса и Фермина Даса влюбились друг в друга, и, когда это открылось отцу Фермины, он отправил ее в далекую деревушку в горах, чтобы разлучить их. Флорентино Амисе удалось установить непрерывную связь со своей любимой благодаря помощи знакомых, которые служили на телеграфе и в разных почтовых отделениях по всей стране. Они обменивались открытками тоски и телеграммами любви. Читатели, как и сами влюбленные, ожидают их счастливого воссоединения в тот день, когда Фермина вернется домой. И действительно, через несколько лет она возвращается. Она выходит на рынок и вдруг слышит голос своего возлюбленного. Она поворачивается, чтобы взглянуть на него. И что же?
Ее сотрясла и оглушила не безмерная любовь, а бездонная пропасть разочарования. В единый краткий миг ей открылось, сколь велики ее заблуждение и обман, и она в ужасе спросила себя, как могла так яро и столько времени вынашивать в сердце подобную химеру. Она только и успела подумать: «Какой ничтожный, Боже мой!» Флорентино Ариса улыбнулся, хотел что-то сказать, хотел пойти за нею, но она вычеркнула его из своей жизни одним мановением руки
[138]
.
Можете ли вы понять это мгновенье, когда Фермина Даса оборачивается и понимает, что ее любовь была всего лишь иллюзией? Почему? Ради чего? Внутренняя логика должна представить причину, но Маркес почему-то не готов это сделать, и ощущение неожиданности (и непонятности) витает над всей этой картиной. Фермина Даса удивлена, Флорентино Ариса удивлен, удивлен и читатель. Кто знает — может, и сам писатель удивлен. Объяснения он, во всяком случае, не дает.
Вернемся к Орфею и Эвридике. Представляется, что объяснение Овидия — одно из возможных, но в определенном смысле оно самоочевидно и не очень убедительно. Может ли кто-нибудь из вас предложить другое объяснение, почему Орфей обернулся? Случалось ли с кем-нибудь из вас нечто подобное? Мы не должны забывать, что в случае Орфея нет промежуточных состояний. Он в явно дихотомической ситуации: или-или. Когда Аид похитил Персефону и увлек ее в свое подземное царство, был в конечном счете достигнут компромисс: полгода она будет находиться в преисподней, а полгода — в царстве живых. Но тут речь идет о Эвридике: она может быть или жива, или мертва, или с мужем, или без него, третьего не дано. И тем не менее — Орфей обернулся.
Возможны только предположения, и, может быть, поэтому лишенный внутренней логики рассказ об Орфее продолжает вызывать любопытство, беспокоить, возбуждать или раздражать своих читателей. И действительно, загадка Орфея взволновала многих творцов последующих поколений. В опере Глюка «Орфей и Эвридика» договор, заключенный между Аидом и Орфеем, не известен Эвридике. Она не посвящена в эту тайну поэтому ее удивляет поведение Орфея, она то и дело просит его обернуться, и он в конце концов не выдерживает.
Одна из слушательниц сейчас сказала, что в тот момент, когда Орфей обернулся и в результате оставил свою жену в преисподней, он создал платоническую любовь. В техническом смысле это, конечно, верно, но не следует забывать, что речь здесь идет не только о проверке характера любви между ними, но также о жизни и смерти в полном смысле этого слова.
Я слышу здесь еще одно мнение, очень интересное. Кто-то сказал: «Может быть, он хотел избавиться от нее».
Я бы сказал, что «избавиться» слишком сильное слово, но, может быть, Орфей действительно хотел, чтобы Эвридика осталась в царстве мертвых. Может быть, долго идя по тропе, выводившей из преисподней, он размышлял над тем, что он делает, и вдруг понял, что влечение и тоска по недостижимому — это самый лучший способ сохранения любви?
Такого рода подход позволяет предложить еще одно возможное объяснение, которое, как я слышал, содержится в «Георгиках» Вергилия. К моему большой стыду, «Георгики» я не читал, но несколько лет назад прочел статью израильского критика и эссеиста Ариэля Гиршфельда, в которой повторяется это же объяснение. Гиршфельд говорит, что Орфей решил оставить свою жену в преисподней в качестве источника вдохновения. Он понял, что томление по ней, а я добавлю, что, возможно, чувство вины в ее повторной смерти, будут разжигать его творческое воображение.
Кстати, в нашей беседе о нимфах мы отмечали аналогичную ситуацию, хотя не на таком уровне эмоций. Бог Пан преследовал нимфу Сирингу и она превратилась в тростник. Пан сделал из этого тростника свою знаменитую свирель и сказал, что воспоминание о Сиринге будет для него источником вдохновения. Овидий пишет:
«В этом согласье, — сказал, — навсегда мы останемся вместе».
Так повелось с той поры, что тростинки неровные, воском
Слеплены между собой, сохраняют той девушки имя.
Верна или не верна эта догадка относительно причин, по которым Орфей обернулся, но тот эгоцентризм, который принято — и, между нами говоря, по справедливости — приписывать художнику, создающему произведение искусства, достигает в ней новых вершин. И вообще, в этом предположении есть блеск и дерзость, которые пугают, но также пленяют наше воображение: художник приносит свою возлюбленную в жертву своему творчеству. И если Аид в этой истории смеется последним, то он смеется не потому, что его добыча вернулась к нему, а потому что звание «bad guy» снято с него и переложено на Орфея. Злой герой — вовсе не царь преисподней, а тонкий, возвышенный, любимый богами и людьми музыкант, чей взгляд назад сделал его убийцей.