«Что ж, пусть враги смеются — скоро они будут визжать от страха, как визжали в Пекине. Они избили нашего Лаосю, унизили тебя, теперь хотят добраться и до хрупкой Най. Вовсе не тебе следует думать о дарующем легкую смерть шелковом шнурке, а городским властям — даотаю Дан Шаои и прочим. Отмсти за себя, Хуэй!»
«Что толку? Выдержать осаду нам все равно не удастся. Враги пробираются в город со стороны моря. И бродят по улицам, по рынкам — среди нас; может, даже приветствуют нас, но мы их не узнаем. Сюн прав: когда мириады ничтожных песчинок вдруг ополчаются против людей, людям не остается иного выхода, кроме как бросить все и бежать. Мы, маньчжуры, вызываем здесь всеобщую ненависть. Надо мной смеются!»
«Духу Хайтан хотелось бы переселиться в тебя, Хуэй! Ведь оскорбили нашу с тобой дочь. Смириться с этим я не могу. И если ты не думаешь о мести, то тем упорнее думаю о ней я!»
«Что ты такое говоришь? Они побывали здесь, в нашем доме, но теперь — где их искать? Как ты собираешься мстить, если сама сидишь в клетке?»
«Тан Шаои — двурушник. Он не верит в тебя, трясется за собственную шкуру; из-за того, что он попустительствует всякой сволочи, ты пережил такой стыд; но и с тобой он пока опасается портить отношения. Шелковый шнур давно тоскует по его шее».
Чжао распахнул окно; на фоне красного неба четко выделялись поредевшие кроны деревьев; теплый воздух вливался в комнату; вдруг из сада донеслось мелодичное пение.
Хайтан засеменила к окну, встала рядом с мужем: «Это поет наша девочка»; и восторженно запрокинула голову. «Почему мы пропустили время цветения персиков
[318]
, когда родители Жуань Цзина спрашивали, что мы думаем насчет свадьбы? Сейчас дочка уже могла бы жить не с нами…»
«Мне хотелось еще на какое-то время удержать нежную Най возле себя».
«А теперь, наверное, Чжаохуэй жалеет, что не выдал ее замуж в пору персикового цветения. Ведь они еще вернутся, эти преступники; свяжут тебя, и наших рабов, и меня, а нашу девочку уведут. Они решили ее украсть и, конечно, добьются своего; о, как бы я хотела, чтобы Най сейчас жила не с нами!»
«Тише, Хайтан, а то девочка услышит тебя. Она опять поет. Наш дом надежно защищен. Я удвоил стражу. Бешеные псы больше не залают на моем дворе. Тан Шаои я отправлю в тюрьму. Чтобы согнать противную улыбочку с лица этого пройдохи».
«Что мне за дело до Тан Шаои? Посади в тюрьму хоть семьдесят негодяев, тут же объявится в десять раз больше новых. Девочка поет… Долго ли ей еще петь? Куда ее спрятать? Хуэй, что будет с моей девочкой?»
Хайтан опустилась на циновку, плакала, раскачиваясь из стороны в сторону. Слезы смывали румяна с ее полных щек. И, напитавшись красным, капали на грудь, пачкая светло-голубой халат: «Для кого сватал нашу дочку Ван Лунь?»
«Ван Лунь? Для одного минского царевича — смешно, он даже не назвал его имени. Он дал понять, что минский царевич оказывает нам честь, изъявляя желание жениться на маньчжурской девушке. Давай лучше не будем об этом».
«Что-то пошло наперекосяк между маньчжурами и китайцами. Если бы вы не совершали ошибок, никакого восстания не случилось бы. Вспомни о Тан Шаои — и такие жулики сидят во всех управах! Как же не быть восстанию? А страдать приходится нам. То, что в стране поднялся мятеж, следствие вашей слабости и глупости; ну, допустим, вы разобьете сектантов, так ведь лет через десять они появятся снова. Как мне помочь Най? Где сейчас Жуань Цзин?»
«Жуань Цзин несет караульную службу на городской стене».
«Я бы хотела с ним повидаться. Ты должен послать ему приглашение, с одним из наших слуг».
«В ближайшие дни он не сможет оставить свой пост; да и я не знаю…»
«Зато знаю я. Я хочу поговорить с ним. Хочу его увидеть. Хочу обсудить все с его родителями. Посоветоваться с ними о будущем Най. Весной мы не согласились отдать ее ему в жены, а теперь нас подстегивает нужда».
«Знаки будут неблагоприятными…»
«Тебе, Хуэй, не стоило бы упоминать об этом, не стоило бы расстраивать меня еще больше! Это наш общий ребенок, и мы не можем просто стоять у окна, слушать, как она поет себе и поет, ни о чем не подозревая. Что принесет нам всем эта ночь, что принесет завтрашний день? Пусть Най и ее служанки спят в моей комнате. Я хочу увидеть Жуань Цзина, хочу поговорить с его родителями. Если же ты откажешь мне, скажу тебе так: когда вернется Ван Лунь — а он вернется, вернется обязательно, — я хочу присутствовать при вашей беседе. Я хочу посмотреть на него, хочу его спросить, для кого он сватает нашу дочь. Пусть тот царевич сам нанесет нам визит, если он порядочный человек. И тогда он получит Най. Да-да, Хуэй, китайцы ничем не хуже маньчжуров; если мы помиримся, это пойдет на пользу всем. Я не желаю потерять дочь из-за ваших ошибок!»
«Хайтан, дорогая, ты сама не знаешь, что говоришь. Нет, не знаешь. Ты хоть представляешь себе, какой негодяй этот Ван Лунь? Минский царевич! Да Ван просто хотел показать, что мы с тобой не находимся в безопасности, что он может сделать с нами все, что сочтет нужным».
«Тогда тем более я хочу поговорить с Жуань Цзином. Освободи его на один день — на завтрашний — от службы. Не смейся, Хуэй. Я больше не могу так жить. Если я женщина, это не дает тебе права глумиться надо мной. Беда всей тяжестью легла на мои слабые плечи; а ты — только из-за того, что над тобой посмеялись, — готов схватиться за шелковый шнурок. Помоги мне, Хуэй, помоги той Хайтан, которую когда-то любил!»
Переговоры между обеими семьями не заняли много времени. Между тем, поскольку осаждавшие город мятежники пока не могли перейти к штурму, так как их подкрепления подходили медленно — провинциальные войска затрудняли связь между южными отрядами повстанцев и повстанческой армией в Чжили, — Ван с головой ушел в кипучую городскую жизнь. Он чуть ли не сознательно воспроизводил — имитировал — свою юность в Цзинани. Когда даотая Тан Шаои вывели из его ямэня и, заковав в шейные колодки, препроводили на рыночную площадь, Ван стоял в толпе зевак, читавших надписи на табличках, которые были привязаны к груди и к спине затравленно озиравшегося чиновника: там говорилось, что наказание даотая должно стать предостережением для всех в городе, кто сочувствует повстанцам и не помогает властям задерживать подозрительных лиц. Ван первым положил конец пассивному ожиданию и робким перешептываниям в толпе, окружавшей высокопоставленного чиновника: он поднял с земли кусок гнилой тыквы и сделал вид, будто хочет запустить им в лицо даотая, — но не запустил. Глаза наказуемого вызывающе сверкнули, и тут на него обрушился град насмешек, подначек, плевков, прекратившийся лишь после вмешательства хромого охранника: этот слуга закона в черном соломенном шлеме с черным же петушиным пером спокойно сидел на земле, но, как только в него самого попала дохлая рыбина, с воем бросился разгонять толпу бамбуковой дубинкой.