И мудрый Ласси принял такое решение: раз уж этот поручик… как его, Люберов, избежал гибели в море, то негоже сдавать его на смерть во второй раз. Вроде уже случился Божий суд. Если бы хотел Господь того поручика сокрушить, то буря для этого очень подходит. На приеме Ласси не стал рассказывать о происках малого чина (не генеральское это дело!), но строго сообщил поручику, что оставляет его служить у себя при штабе и что полковник фон Бок в Ревеле будет о том извещен.
Родион остался служить в Риге. Стылым ноябрьским вечером, когда первый снег запорошил мостовые и ветер с залива гнул в дугу молодые деревья и ломал ветки на старых, словом, погода была такая, что носа на улицу не высунешь, в наружную дверь Родионова жилища стукнул дверной молоток. Хозяин не сразу его услышал, ржавый флюгер на крыше словно сбесился и неумолчным скрипом своим глушил все звуки. Тогда постучали в окно. Денщик храпел в своей каморе, и Родион, чертыхаясь, сам пошел открывать.
Фигура мужчины была вся облеплена снегом, даже брови побелели. Он бочком вошел в дверь, отряхнулся, как мокрая собака после реки, и грустно посмотрел на Родиона.
— Флор, ты ли это? Откуда? Как ты меня нашел?
— Да уж нашел, барин. С помощью Божьей и добрых людей. Позвольте сяду, задрог очень.
— Конечно. Григорий! — крикнул Родион во весь голос.
— Ни, ни, барин, тихо. — Флор рванулся к Родиону, словно хотел зажать ему рот рукой, но вовремя опомнился, только часто задышал от тревоги.
— Но денщик камин разожжет и поесть тебе даст, — шепотом сказал Родион.
— Ничего этого не надо. Вы лучше дверь в камору притворите, дело-то мое секретное. Ведь я в бегах.
— То есть как? — Родион уже наливал продрогшему слуге водки, но, услышав его признание, так и замер с чаркой в руке. — Ты от отца моего сбежал?
Теперь пришла очередь удивляться Флору.
— Неужели вы до сих пор ничего не знаете?
— А что я должен знать, говори толком?
Надо отдать должное старому слуге. Он не брякнул свою страшную весть сразу, а постарался смягчить ее, для чего встал, потоптался, пожевал губами.
— Арестование у нас приключилось третьего октября. Всех взяли. И их сиятельство, и благодетельницу матушку вашу, и слуг, кои в близости стояли. Я в те времена был в деревне, меня и не тронули. — Он сам вынул из послушных пальцев Родиона чарку водки, выпил ее, крякнул и отерся мокрым рукавом. — Я от благодетельницы барыни письмо к вам привез.
Весть, принесенная слугой, сразила Родиона, последние слова Флора он просто не услышал. Мысли одна другой проворнее и глупее зашевелились вдруг в голове разом. Он-то, дурак, увидев Флора, решил, что отец выслал ему обещанные деньги, и покупка пусть не крапчатой кобылы, но вороного жеребца состоится. Почему он ничего не почувствовал, увидев запорошенного снегом слугу, почему душа не возопила о постигшей отца беде? Флор еще толкует что-то про мать. Значит, и она, кроткая, в бежевом роброне
[16]
, который он так любил, в чепце с брюссельскими кружевами… на лавке, в тюремной камере.
— Но ведь это ужасно! — выдохнул он наконец.
— Позвольте ножичек — взрезать, — деликатно попросил слуга.
Родион посмотрел на него дико, но, ничего не сказав, протянул нож для разрезания бумаги. Флор стащил с себя теплый кафтан, подрезал подкладку, вытащил свернутое в трубку письмо и протянул его Родиону. Тот с трудом развернул подмокшую, словно жеваную бумагу. Написано было убористо, мелко. Буквы плясали перед глазами, не складывались в слова, так оголодавший человек при обильной еде не может глотать, кусок не лезет в горло.
— Они живы?
— Матушка ваша точно жива, а про их сиятельство не знаю, их отдельно содержат, и туда доступа нет.
— Какие вины за ними числят?
— Откуда же нам знать? Мы люди малые. Но думаю, взяли их за дерзновенные поступки и поношение здравствующей государыни. Так обычно говорят.
— Как передала тебе матушка это письмо?
Флор оживился.
— Барыня Ольга Викторовна стражника перстеньком подкупили. Тот стражник явился в дом и как раз на меня и напал. Принеси, говорит, в холодную, как барыня велели, подушку, одеяло и какой-нибудь еды. Я и понес. А на словах тому стражнику передал, что я, мол, Флор и жду распоряжений. Стражник, по счастью, жадный попался. Барыня ему еще браслетик дала. За тот браслетик он письмо из тюрьмы вынес со словами: «Это для сына, велено свезти». Я и повез. В Ревеле на вашей старой квартире хорошего человека встретил, он у вас постоем. Рыжий такой, конопатый и пьяный. Он мне и сказал: «Ищи своего барина в Риге».
— Это Феоктистов, отчаянный пьяница, — со счастливым смехом сказал Родион, будто добрый поступок сослуживца, с которым он и десятью словами не перемолвился, мог как-то благополучно повлиять на дальнейшие события.
Руки у Родиона уже не дрожали. Шут его знает, отчего он вдруг успокоился. Жизнь его, до сих пор прямая, как линейка, сделала неожиданный безумный изгиб, и все взорвалось разом, словно из гаубицы по нему пальнули. Пальнули, да не попали! Отряхнулся от земли, и надо же — живой! Отец невиновен, это ясно. В крепость он попал по чьему-то навету. Стало быть, надо найти клеветника и освободить родителей. Жизнь обрела цель куда более значительную, чем покупка гнедого или вороного жеребца. «Я докажу», — глухо прошептал внутренний голос, тот самый, что не давал спать по ночам. Родион пододвинул свечу и принялся за письмо.
«Государь милостивый, сыночек мой ласковый! Я живу хорошо, только голодно. Последние слова батюшки твоего были: «Пусть сын спасет мою честь!» Ответ найдешь в картине, перед которой вы вместе с Андреем Корниловичем в последний твой приезд стояли. Где это было — знаешь сам. Картина сия или парсуна есть портрет покойной тетки твоей. Честь наша зависит от каких-то бумаг или денег, а больше мне о том предмете ничего не ведомо. Андрей Корнилович сказал только, что та парсуна есть шифр, и ты, мол, по ней все поймешь. А сейчас я тебе, светик мой, отпишу, как все в яви происходило.
Арестование случилось в полночь или около того, то есть мы уже почивали. Они ввалились сразу, гурьбой, а когда нас уже опосля на улицу вывели, я видела драгунов вокруг нашего дома великое множество. Андрей Корнилович как заслышал шум внизу и как глухой Иван с драгунами объясняется, сразу вскочил в чем был и бросился в библиотеку. А драгуны вбежали в спальню, где я сидела на постели ни жива, ни мертва. Они по углам зыркают, кричат; где он? Тут Андрей Корнилович и входит, на ночном дезабилье шлафор бархатный. К нему сразу бросились двое, схватили его за руки, а офицер бумагу стал читать, мол, батюшка твой за злодейства его подлежит арестованию. Только это все ложь. Добрее твоего отца и честнее я не видела. Андрей Корнилович грубым хватанием за руки нимало не смутился, только сказал с достоинством: «Позвольте мне одеться». Я тоже с постели встала, забыв, что на мне одна распашонка ночная. Андрей Корнилович говорит офицеру строго: «Позвольте даме одеться. Извольте выйти вон. Я не убегу». Офицерик молоденький смутился, сам ушел и солдат увел, но дверь оставил незатворенной. Тут мне батюшка твой и шепнул про парсуну, шифр и про честь нашу, де он своим словом кому-то поклялся. Был он тогда в большом смятении, потому и невнятен. Он тогда, бедный, еще не знал, что меня вместе с ним заберут и тут же разлучат. Тут вдруг старший из команды в спальню взошел и стал зело молодого офицерика ругать, что нас противу уставу одних с Андреем Корниловичем оставил. А по дому-то шум, обыск идет. Андрея Корниловича первого вывели, меня за ним, я видела, как дверца его арестантской кареты захлопнулась. Он мне знак рукой сделал, знак горестный, а в глазах слезы. В ту ночь еще забрали…» На этом письмо кончалось.