— Вот ты просишь за князя Козловского, — сказал он наконец, — а почему за отца не просишь?
Глаза Родиона удивленно распахнулись, блесну* ли влажно, огонь свечи дрогнул в зрачках, но уже через миг этот всплеск погас, перед Бироном сидел тихий, преданный ему служащий из Конюшенной канцелярии.
— Просить за отца бесполезно, — сказал он глухо. — Его государство осудило.
— А Козловского, значит, не государство?
— В случае с князем не то важно, кто осудил. Здесь другое…
«А ведь не глуп, очень не глуп», — подумал Бирон и сказал насмешливо:
— Что ж замялся, продолжай! Что важно?
— Деньги найти.
— Так деньги уже давно осели в чьем-то кармане!
— Вот этот карман и надобно найти. Я думаю, что господин Шамбер эти деньги и прикарманил, а теперь валит с больной головы на здоровую. Я уверен, что Шамбер обвиняет князя Козловского в пропаже денег. При этом понимает, что, если князь за все это время не заявил на вора, значит, доказательств не имеет. Но интуиция иногда важнее любых доказательств.
— Шамбер вез деньги мне. — Откровенная фраза, может быть не нужная, вырвалась сама собой из-за крайнего раздражения, которую вызвал своей настырностью Люберов. — Шамбер служит Франции. Какой резон ему вредить своему государству и усложнять отношения со мной?
— Для того чтоб украсть, резонов нет, — рассудительно заметил Родион, словно объясняя тщеславному фавориту известную всем истину. — Здесь только совесть решает.
Бирон опять по-птичьи округлил глаза, глядя на свечу.
— Я ведь почему к вам пришел. — продолжал Родион с той степенью искренности, с которой говорят с детьми и священниками, — я почувствовал, что могу вам доверять, доверять полностью, потому что вы лошадей любите. Если человек лошадей любит, то…
— Что — то?.. Продолжай.
— А что тут продолжать, ваше сиятельство, если и так все ясно.
Замечание Родиона о лошадях не было чистым и бескорыстным порывом души, когда у человека признание вырывается само собой. Родион знал, на какую пружину надавить, и, прежде чем произнести фразу о лошадях, он ее в голове проиграл и соответствующую интонацию к ней примерил. Но и лукавством, откровенной лестью слова Родиона тоже нельзя было назвать, потому что в известном смысле это было правдой. О Бироне говорили с негодованием, что лошадь ему дороже человека, Родион же за внешней жестокостью смысла этой фразы видел правомерность этих слов… Лошадь никогда не бывает столь гадкой и подлой, какими бывают люди. Лошадь красива, преданна, умна… и хватит об этом говорить!
В этот момент Бирон и решил про себя — этому русскому верить можно. Байка про карету и ограбление, может быть, и ложь, такого, как Люберов, обмануть нетрудно, а Козловский, судя по всему, тертый калач. Но на свидание с Сидоровым Люберов сам ходил, в рассказе о стукаче — все правда, а потому Шамберу доверять нельзя.
— Ладно. Свободен.
Бирон щелкнул пальцами, тут же появился слуга и молча повел Родиона к выходу.
9
Не получив никаких указаний, Родион еще день проболтался в Петергофе, а потом вернулся в столицу. На душе было пакостно. Он слово за словом перебирал разговор с Бироном, ругал себя — здесь не так сказал, тут невнятно объяснил. Как бы не вышла боком его ненужная откровенность с фаворитом.
Спустя пять дней двор вернулся в Петербург. Родион все ждал, вот-вот должно произойти что-то значительное, но время стояло как вода в гнилой луже. Очень хотелось поехать на Васильевский и увидеть княжну Клеопатру, удивительную силу обрела над ним сия девица. Рядом с ней самые сладостные мечты оживали, сидеть подле нее и слушать негромкий голос было блаженством. Но и в блаженстве есть горечь, иногда столь сильная, что всю натуру скручивало узлом. Горьким был вопрошающий взгляд Клеопатры: привез благую весть о брате? А что он скажет? Мол, с Бироном потолковал… И опять порыв, опять вера в глазах, а на порыв этот — никакого ответа. Родила гора мышь…
И вдруг вечером, уж десять дней прошло с памятного разговора с Бироном, во флигелек на Фонтанке явился офицер из Конюшенной канцелярии.
— Следуйте за мной.
— Ночь на дворе. Куда следовать-то?
— Вас желает видеть их сиятельство граф Бирон.
— Я велю оседлать лошадь.
— Этого не надо. Мы поедем катером.
Погода была премерзкая. Ветер дул с утра, и надул-таки дождь, а теперь он припустил в полную силу.
— Эй, сюда! — крикнул офицер в темноту и начал спускаться к воде по высокому, осклизлому берегу, изредка цепляясь рукой за мокрый бурьян. Конечно, он перепачкался в глине и теперь тихо ругался, пытаясь очистить сапоги об осоку. Неслышно подплыл катер.
— Я тебя где оставил, ск-котина? Говорил — стой у кустов? А ты куда уплыл? Надо было фонарь запалить! Разве найдешь в этой темноте?
Старший из команды тихо оправдывался. Ясно было, что офицер не прав, никаких кустов подле не росло, и фонарь хоть слабо, но горел, однако было также ясно, что при подобной погоде всегда надобен виноватый.
Плыли долго. Весла равномерно врезались в рябую от дождя воду, на берегу ни огонечка, только черные ели, за которыми угадывались контуры редких строений. Наконец остановились у причала из неструганых бревен. От причала в лес уходила едва приметная тропка, по которой офицер припустился проворным галопом. От раздражения офицера не осталось и следа. Он хоть и промок изрядно, но был бодр, собран, видно, близкое присутствие начальства мобилизовало все его силы.
В тумане мелькнул огонек. Из-за еловых ветвей не просматривался общий вид всего дома, видно было только, что он очень массивен, ощущение тяжести ему придавал вросший в землю фундамент. Офицер в три прыжка преодолел высокое крыльцо. «Сюда, за мной…» — приговаривал он, увлекая Родиона в неподатливую тьму. Свет из внезапно отворившейся двери ослепил Родиона.
— Люберов доставлен, ваше сиятельство, — доложил офицер, тут же отступая в сторону, подтолкнул Родиона вперед и исчез.
Бирон в камзоле с меховой опушкой и мягких домашних сапогах сидел за столом. Он глянул на Люберова без малейшего любопытства, только сказал:
— Дождь идет. Гнусность, а не погода. Пошли. Возьми свечу.
И опять перед Родионом маячила спина, которую нельзя было потерять из виду. Вначале шли по первому этажу — комнатенки, залы, коридорчики, потом подошли к лестнице, которая словно ввинчивалась в землю, Родион устал считать ступени. Последняя кончилась прямо у дубовой, железом обитой двери.
— Входи…
У Бирона было сколько угодно времени, чтобы предварить увиденное объяснением или хотя бы короткой репликой, но он был любителем эффектных сцен, а потому сразу, переступив порог, сел в приготовленное для него кресло и уставился на Люберова. Нет интересней спектаклей, чем те, которые устраивает сама жизнь.