Анна Австрийская вздрогнула.
— Если есть среди вас кто-нибудь, кто видел короля, — сказала она, — пусть он подойдет и скажет, действительно ли это Его Величество.
Один человек, закутанный в плащ, закрывавший лицо, подошел, наклонился над постелью и посмотрел. (…)
— Это действительно король, — сказал он, поднимая голову. — Да благословит Господь Его Величество!
И все эти люди, вошедшие озлобленными, теперь с чувством смирения благословили царственного ребенка.
— Теперь, друзья мои, — сказал Планше, — поблагодарим королеву и удалимся.
Все поклонились и вышли по очереди, так же бесшумно, как вошли. Планше, вошедший первым, уходил последним» («Двадцать лет спустя». Ч. II, IX).
У этих добрых парижан опять есть «мнимые друзья и недальновидные враги», готовые подвигнуть их на возмущение и беспорядки. Ведь человек в плаще, узнавший спящего короля, не кто иной, как коадъютор Гонди…
Бунтовщики удалились и успокоились, но лишь на время. Чуть позже парижские буржуа вновь возьмутся за оружие. А господа лондонские буржуа казнят своего короля, после чего забальзамируют его тело и выставят его в придворной церкви, воздавая королевские почести. «Это доказывает только, — заметил Арамис, — что король умер, но королевская власть еще жива» («Двадцать лет спустя». Ч. И, XXV).
Надо заметить, помимо парижских буржуа тогда все активнее стал проявлять себя народ, то есть те, кто не имел прав крови и сана, кто до недавнего времени склонял голову, но теперь начал ее поднимать.
Наиболее ярко народ изображен Дюма в романах о Французской революции: «Жозеф Бальзамо», «Ожерелье королевы», «Анж Питу», «Графиня де Шарни» и в предшествовавшей им и имеющей с ними общих героев зарисовке времен якобинского террора «Шевалье де Мезон Руж». В названных романах портрет третьего сословия написан необычайно ярко и многокрасочно. Как различны у Дюма короли и дворяне, как непохожи друг на друга скромные и нескромные священники, так разнообразны и люди третьего сословия. Кого-то из них терзает гордыня, кого-то мучит социальная несправедливость. Кто-то философствует о возвышенном, кто-то плетет интриги, кто-то рачительно следит за своим хозяйством. Разнообразие и яркость образов позволяют представить себе этих людей как личностей, а не как ходячие схемы, отмеченные сословными признаками.
Итак, в романах о Французской революции ее идеологи, с одной стороны, и их противники, с другой, говорят о народе. Время задиристых парижских буржуа миновало, они растворяются в общей массе, и те, кто побогаче, норовят пониже опустить голову и притвориться такими же добрыми малыми из народа, как и бедные соседи. Слово «народ» становится лозунгом, что не всегда провиденциально справедливо. Дюма показывает, как, например, идеи Руссо о всеобщем равенстве искажаются его последователями, оправдывающими жестокие меры.
В этом отношении весьма характерна сцена из романа «Жозеф Бальзамо», в которой описываются последствия ужасной давки, произошедшей на улицах Парижа во время фейерверка в честь свадьбы дофина, будущего Людовика XVI. Одна из ракет отклонилась от своей траектории и взорвалась, насмерть поражая собравшихся полюбоваться фейерверком людей. Зрители в ужасе бросились прочь, давя, калеча и убивая друг друга. После неудачного празднества на улицах и площадях остались тысячи трупов. Никому не известный молодой хирург Жан Поль Марат вместе со своими ассистентами оказывает помощь раненым, но руководствуется он странным в устах врача принципом:
«Молодой хирург (…) велел подносить к нему раненых мужчин и женщин; слова, какие он говорил им во время перевязки, выдавали скорее ненависть к причине катастрофы, нежели сожаление о ее последствиях.
Двум своим здоровякам — помощникам, которые подносили ему раненых, он непрерывно кричал:
— Сперва людей из народа! Распознать их легко: как правило, они сильней пострадали и, конечно, одеты небогато… (…)
— Почему вы делаете различие между жертвами?
— Потому, — ответил хирург, — что никто не позаботится о бедняках, а разыскивать богатых будут и без меня. (…) Я руководствуюсь человеколюбием, я жертвую собой ради него, и, когда я оставляю аристократию на ее смертном ложе ради того, чтобы избавить народ от страданий, я подчиняюсь подлинному закону человеколюбия, которое сделал своим божеством» (LXVIII).
Эти постоянно повторяемые слова вызывают у окружающих восхищение, и только оказавшийся рядом Жан Жак Руссо пытается говорить что-то о том, что «все люди — братья», независимо от их происхождения. Его не слышат, вернее, слышат, понимая его слова в духе заявлений Марата. Господа парижские буржуа уже увлеклись лозунгом защиты народа, они на некоторое время растворяются в уравнивающих всех революционных событиях.
Преобразившиеся и уверенные в своей силе, на страницах романов Дюма появляются парижские буржуа посленаполеоновского времени. Множество зарисовок дают нам «Парижские могикане» и «Сальватор». Там есть и отдельные портреты, и групповые наброски, есть и сцены, показывающие настроения и поведение парижских буржуа в период назревания революции «трех дней».
Обратимся к юмористической зарисовке, относящейся к более позднему времени: последнему периоду правления Луи-Филиппа. Здесь мы увидим парижских буржуа за выполнением ответственного, несмотря на мирное время, задания: дежурства на посту Национальной гвардии, являвшейся гражданской милицией Парижа. Национальная гвардия была поделена на отряды, возглавлявшиеся капитанами из числа наиболее достойных буржуа. Каждый отряд нес ночную вахту на улицах города в закрепленном за ним районе. Наш знакомец Пелюш («Парижане и провинциалы») носил в этой гвардии двойные серебряные эполеты и был капитаном роты. Этот чин составлял предмет особой гордости Пелюша. Более того, в отличие от многих других национальных гвардейцев, он мыслил настолько в духе инструкций, что даже при виде поста национальной гвардии, где дежурили гвардейцы другой роты, принимал «соответствующую осанку, чтобы пройти перед часовым с безмятежным видом и достоинством, соответствующим его высокому положению в гражданской милиции» (Ч. I, V). И вот однажды ночью г-н Пелюш, проходя мимо такого поста, к своему величайшему изумлению «… не услышал на мостовой улицы размеренных шагов часового и напрасно пытался отыскать в темноте некий силуэт и сверкающие отблески, какие обычно отбрасывает дуло ружья с примкнутым к нему штыком».
«Ночь, сменившая один из самых душных августовских дней, была теплой и душной, на небе ни облачка, так что у постового не имелось ни малейшего предлога, чтобы укрыться в караульной будке. (…)
Пелюш направился к будке, заглушая звук собственных шагов и принимая чрезмерные предосторожности, подобно краснокожему индейцу, вышедшему на охоту за скальпами в безлюдии американских лесов.
На некотором расстоянии от поста равномерно повторяющийся звук от столкновения двух тел невероятно заинтриговал его.
Разумеется, часовой не спал; но в то же время представлялось весьма вероятным, что он не полностью отдавал свои силы заботам о безопасности города, доверенного его неусыпной бдительности.