— Но кто же, кто?
— Да Джулиан Напье, конечно. Кто же еще? — Она взглянула на Дженни. — Дитя мое, ты бледна, как привидение.
— Разве? — спросила Дженни. Она попыталась улыбнуться и упала без чувств. Мгновенно свет и краски начали тускнеть, комнату заволокло бурым сумраком, и все фигуры теперь выглядели так, словно сошли со старой сепии.
— Мужчины, — команда миссис Ладлоу прозвучала уже гораздо тише, — принесите воды и рюмку бренди да возьмите у Агнес мою нюхательную соль.
Он различал теперь только трех женщин, склонившихся над Дженни. Он слышал их голоса — легкий дрожащий шепот.
— Распустите шнуровку! И там тоже!
— Миссис Ладлоу, мне кажется… — потрясенно сказала девушка.
— Помолчи, Сара. Теперь я понимаю. И понимаю, почему Джулиан Напье бежал так поспешно.
— Вы думаете, она сказала ему?
— Нет, она не скажет. Он догадался и пустился наутек. Лондонский ангажемент — и прощай все заботы. Но теперь, когда мы остались без них обоих, что я скажу мистеру Ладлоу?
Три женщины, склонившиеся над неподвижной фигурой, медленно расползались клочьями дыма. Но когда дым рассеялся и затихли последние звуки невнятного бормотания, Чиверел почувствовал, что исчезла и Зеленая Комната. Он снова был где-то снаружи, в городе или над городом, но понять что-либо было невозможно, словно кто-то быстро прокручивал старый, истертый фильм. Время сжалось, размыв и перемешав все видения и звуки, призрачные и легкие. Но у него возникло ощущение дождя, холодного черного дождя на узких улочках, и вместе с ним — мучительное чувство беспокойства. Пропала, пропала навсегда, сгинула в этом мерцании времени, в холодной жути дождя!
13
Все успокаивалось. Появилось сияние, похожее на зарево далекого ночного пожара. Послышались звуки, которые постепенно превратились в слова. Свет камина и ламп играл на бутылках и пивных кружках. Это был снова уютный уголок уже знакомой таверны, на сей раз поздним вечером, и тот же хозяин стоял, опираясь на стойку, и тот же потрепанного вида журналист разговаривал с Ладлоу.
— Ваше здоровье, мистер Ладлоу!
— Ваше здоровье. Хотя не будь врачебного предписания, я бы едва ли притронулся к этому, — сказал Ладлоу мрачно. — Душа, можно сказать, не принимает. Так вы говорите, что некоторые зрители выражают неудовольствие…
— К сожалению, да, мистер Ладлоу, — сказал журналист. — Мы, собственно, получили всего два письма, но я подумал, что, прежде чем их печатать, надобно предупредить вас.
— Очень любезно с вашей стороны. Еще по стаканчику, Джордж. Нет, я вас спрашиваю! — вскричал Ладлоу, охваченный внезапной вспышкой ярости и отчаяния. — Я вас спрашиваю: что может сделать человек? Все произошло в один миг — без предупреждения, без извинения. Напье — разорвав контракт, заметьте — бежит в Лондон…
— Где, как я слышал, он имеет большой успех в «Олимпике», — вставил журналист.
— Возможно, возможно, тамошняя публика никогда не была особенно взыскательной. — Ладлоу одним нетерпеливым взмахом руки вынес приговор этой публике и, снова погрузившись в отчаяние, продолжал: — Когда он уехал, мисс Вильерс, на которой я строил весь репертуар, тотчас же слегла. От горя — вообразите себе: быть покинутой вот так, а ведь она была его женой, только что не звалась ею, — ее нездоровье усугубляется… и… вы, наверное, слышали…
— Да, — ответил журналист таинственным и не оставляющим сомнений в его осведомленности тоном. — Я подумал тогда, что ей лучше было бы, может быть…
— Да, я тоже подумал. Но после этого она не только не поправляется, но становится все хуже, слабеет с каждым днем. Доктор перепробовал все средства, но безуспешно, безуспешно.
— Чахотка?
— Да. —, — сказал Ладлоу с искренним огорчением и все же с каким-то удовольствием. — И все в труппе знают об этом, толкуют об этом, удручены этим. Так что же остается делать человеку, сэр? Я вас спрашиваю, что?
— Ничего. Выпейте еще. Повторить, Джордж.
Откуда-то возник Кеттл, вымокший до нитки, измученный и отчаявшийся. Чиверел ощутил страдание Кеттла как собственную боль. Каким-то странным образом — он так и не понял этого ни тогда, ни впоследствии — с появлением Кеттла эта картина перестала быть просто театральным зрелищем и сделалась потрясающе живой, она надрывала ему душу и сокрушала сердце. Свое сочувствие Дженни он еще мог понять, если и не постигал полностью всех его таинственных аспектов. Красивая обреченная девушка, впервые пробудившая его воображение; именно она как в сказке показала ему картины минувших лет; кто знает, чем она была: мечтой, освещенной его собственной, никому не пригодившейся нежностью и омраченной его печалью; улыбающейся волшебной маской подлинной Дженни Вильерс; или воплощением Театра, который, коль скоро он, Чиверел, не пожелал его видеть, теперь входил в маленькую темную дверь артистического подъезда где-то в дальних закоулках его сознания, приняв такое прелестное и жалостное обличье. Но к чему здесь этот человек, этот Уолтер Кеттл, эта тощая черная гротескная фигура?..
— Меня к ней не пустили, — с горечью говорил Кеттл. — Ей, видно, хуже. А этот старый олух доктор ничего не сказал. Я его дождался, хотел поговорить. Но зря. Он не соображает, ни что он делает, ни где находится. — Кеттл взял стакан у хозяина и проглотил его содержимое, не разбавляя, одним судорожным глотком.
— Ни где находится бедная мисс Вильерс? — сказал журналист; он хотел прибавить еще что-то, но Ладлоу тронул его за руку.
Кеттл взглянул куда-то сквозь него.
— Я знаю, где она. Она у порога смерти. Странно звучит, если вдуматься. У порога смерти, — повторил он медленно.
— Уолтер, мальчик мой, — вскричал Ладлоу, — так дело не пойдет! Ты насквозь вымок и дрожишь. Ты свалишься следующим.
— Только не я, — сказал Кеттл презрительно. — Я не сгорю раньше времени. Наш городишко сегодня точно кладбище. Мне все казалось, что мы тут давно уже перемерли, только позабыли об этом. А доктор — просто-напросто старый жирный покойник, которого воскресили по ошибке. Еще стаканчик, Джордж.
— А-га! — сказал хозяин, на этот раз чуть слышно.
— Пей до дна, — сказал Ладлоу, — да беги бегом к себе на квартиру и ложись в постель. Ты сам болен.
Кеттл рассмеялся сухим, каким-то бескровным, скрежещущим смехом.
— Еще бы, конечно, болен. Мы все больны. Ты — своими размалеванными рожами и намалеванными декорациями. Этот вот малый — тем пустозвонным враньем, которое он печатает. Болен даже Джордж, который поит нас своей отравой, чтобы мы поменьше замечали мерзостей на пути к могиле. Вот куда мы все идем, джентльмены. Приятного путешествия!
Чиверел чувствовал, что вместе с Кеттлом выходит в дождь и тьму; освещенный уголок таверны задуло, как пламя свечи. Ни улиц, ни домов — только ночь, холодный дождь и страдание. Навсегда закатилось солнце и все наше счастье. И ад вовсе не где-то в ином мире: он тут, в этой мокрой черной ночи, и уходящая надежда превращает каждый шаг в тысячу лет ада. Потом появилось смутное видение: высоко на углу висит желтый масляный фонарь; Кеттл, больной от горя, весь день ничего не евший и едва держащийся на ногах после спиртного, прислонился к тускло освещенной стене; какой-то полицейский в высокой шапке с ворчанием уставился на него; Кеттл, спотыкаясь, бежит прочь во тьму, шлепая по лужам, скользя по грязи, желая жизни, любви, искусства и славы и все же ища смерти. И это не Мартин Чиверел, который спокойно принимал столь многое и верил в столь немногое, который никогда не был поденщиком в плохоньком старом театре, голодным и полумертвым от усталости; никогда не сгорал дотла в огне безрассудной страсти, никогда не думал и не чувствовал, как человек сороковых годов прошлого века, — а тот несчастный глуповатый загробный дух, Уолтер Кеттл. И все же в эти таинственные мгновения Мартин Чиверел думал и чувствовал, как Кеттл, сострадал ему, как никогда не сострадал ни одному из созданий своей фантазии, и даже начал замечать, что какие-то перемены происходят в нем самом…