— Этого я и ждала! — дерзко ответила Натали. — Не постаралась ли госпожа Олимпия дать это почувствовать господину Флавьену? Не думает ли она в своем милосердии, что дело обстояло именно так? И, конечно, ее «прекрасные слезы», как он говорит, и ее достаточно ясные намеки — страшное обвинение, поддерживающее торжество ее ненависти, когда, написанное пером господина Флавьена, оно попадается на глаза моему отцу. Неужели я уступила бы вашему приказанию показать письмо, если бы не предвидела, что в один прекрасный день госпоже Олимпии удастся уверить вас в том, во что уже верит ее обожатель? Разве не следовало мне обезопасить себя от подобного коварства? Ведь оно сделало бы меня беззащитной перед ее ненавистью ко мне и вашим гневом? Посмотрите, какая между нами разница: я ни в чем ее не обвиняю! Я не говорю, я не думаю, что она передавала или посылала цветы; но я вижу, что он их получил, что он приписал это проявление кокетства ей и что завистливая и жестокая женщина, плача от злости перед господином Флавьеном, сразу же обвинила во всем меня.
Натали остановилась, впервые увидев лицо отца, залитое слезами. Гнев его длился недолго, уступив место глубокому страданию.
Натали испугалась и на мгновение почувствовала искреннее раскаяние.
— Отец, — воскликнула она, — я прощаю ей! Простите и вы мне, что я заставила вас страдать, но только не надо меня ненавидеть! Клянусь вашей добротой, вашей честью, вашими добродетелями, что у меня не было мысли скомпрометировать вашу жену. Я страдаю от ее подозрений, эго вызывает у меня горькую обиду на нее; но заявляю вам и клянусь перед богом, что этих подозрений я не заслуживаю.
Натали говорила правду. В ошибке, или, вернее, в сомнениях Флавьена был виновен только случай. Натали не заметила на груди у мачехи цветок азалии, полускрытый кружевами, потому что приколола такой же сама. Правда, она через несколько минут его выбросила, оскорбленная невниманием Флавьена к ее особе. Но в тот день, когда Флавьен в последний раз посетил Пюи-Вердон, ей померещилось, что он поглядывает на нее с некоторым интересом. Старые девы постоянно тешат себя такими иллюзиями, а Натали, всем назло именовавшая себя старой левой, уже и в самом деле начинала ею становиться. И тогда она послала в Мон-Ревеш букет с подписью «Элиетта», сумев вовлечь в эту проделку и свою сестру.
На минуту ей захотелось сознаться во всем, чтобы полностью успокоить отца. Это было бы проще всего; но ведь вначале она все отрицала! Она уже слишком запуталась в своих интригах. Ложный стыд удержал ее; кроме того, несмотря на то, что ее испугала собственная месть, она не могла начисто от нее отказаться. С той минуты как она увидела письмо Флавьена, в ней вспыхнуло новое чувство. Юношеский пламень впервые обжег ее ледяное чело. Смутные желания родили в ней потребность искать в другом существе, молодом, решительном и кипучем, того жара, которого не хватало в ее собственной одинокой и холодной жизни. Благодаря Флавьену, не подозревавшему об этом, ей открылась любовь, хотя и не слишком бесплотная для молодой особы со столь возвышенными устремлениями. Любовь открылась ей, в сущности, в том единственном виде, который может взволновать женщину, лишенную нежности и самоотверженности: в виде смятения чувств.
И поэтому она страдала, ревновала и доходила до бешенства, видя, что другая женщина — женщина, которую она ненавидела, — стала по ее собственной вине предметом желаний, которые она хотела бы внушать сама, хотя от волнения и полного непонимания себя она не отдавала себе отчета в своих чувствах.
Дютертр увидел, что в главном она была искренна, и не решился настаивать, чтобы узнать остальное. Ему казалось даже, что вся проделка с цветами больше похожа на дело рук сумасбродной Эвелины, которая в своей наивности пыталась таким образом возбудить ревность Тьерре. Но эго еще более уязвляло его любовь. Если Эвелина была в известной мере, хотя и без дурного умысла, виновата перед мачехой, а Натали невинна, то Олимпия по справедливости заслуживала осуждения за то, что обвиняла старшую дочь в беспричинном коварстве. Бедная женщина столько страдала, что могла поддаться неправедному порыву. Она это почувствовала, она сама сказала об этом Флавьену; конечно, потом она всеми силами старалась изгнать внушенную ею мысль, готовая даже обвинить себя, только бы снять вину с падчериц; но ей не удалось сделать это, не взволновав более, чем она могла предвидеть, пылкое воображение молодого человека, и все ее испуганные отрицания и робкие возражения так запутали и завлекли Флавьена, что он поступил, как было ему свойственно, то есть, не поняв ровно ничего, просто обжегся, как стремительный и захмелевший мотылек-бражник о дрожащее пламя, колеблемое ветром.
Дютертр утешил и успокоил дочь, которая плакала то ли от злости, то ли от горя. Он взял письмо и бросил его в огонь.
— Да сгинут всякая злоба и беспокойство, — сказал он, — как это неосторожное и легкомысленное письмо. Знайте, дочь моя, что Олимпия больна. Она нервна, слаба, и, может быть, кое-кто из нашей семьи обижал ее прежде, что, не оправдывая ее подозрительности, может послужить ей извинением. Забудьте об этом. Господин де Сож не возвратится, а если когда-нибудь моя жена, на что, я знаю, она неспособна, и выскажет мне свои сомнения, по поводу этой глупой истории с цветами, поверьте, что я, со всей отцовской любовью, которую всегда вам выражаю, сумею оправдать вас в ее глазах.
— И конечно, отец мой, вы сделаете это с той же суровостью, которую иногда проявляете по отношению ко мне? — сказала Натали, почувствовав, что к ней вернулась вся ее ненависть. — Меня глубоко оскорбили: ваша жена возвела на меня напраслину перед совершенно посторонним человеком.
— Натали, вы только что сказали: я прощаю ей, таково, значит, ваше прощение?
— Ну что ж! Я буду великодушна по отношению к ней, — презрительно отвечала Натали. — Я не последую примеру, который она мне подает. Я не возьму никого в наперсники, чтобы рассказать об оскорблении, которое она мне нанесла; в особенности же я не стану искать наперсников среди тех, кто приехал впервые вчера, и уже назавтра открывать им свое сердце. Я бы опасалась, что это может дать им право схватить меня в объятия во время случайной встречи на охоте.
И Натали, взбешенная снисходительным отношением своего отца к подозрениям Олимпии, прочтя в его разгневанном взоре, что тайная ревность может выразиться в резком возмущении против руки, повернувшей нож в ране, удалилась, или, точнее, убежала, в свою комнату.
Впервые в жизни Дютертру предстояло уснуть под своим кровом, не прижав к сердцу всех трех дочерей, и впервые он не вернул непокорную, чтобы успокоить ее и призвать к сознанию дочернего долга. В торжественный полуночный час, заканчивающий один день нашей краткой жизни и открывающий другой, о котором никто из нас не знает, увидит ли его конец, мы ощущаем нечто пугающее и страшное в том, чтобы расставаться с членами своей семьи, не простив и не благословив их.
Но у Дютертра уже не было сил. Он бродил по своим комнатам, охваченный безмолвным и глубоким отчаянием. Прежде всего, как глава семьи, он горевал о соперничестве дочерей с матерью, которое подтачивало все его надежды на счастье. Он был испуган силами ненависти, которые таились в Натали. Он плакал о ее смятенной душе, которая никогда не узнает настоящего счастья. Он горевал о том, что ее упрямой недоброжелательности удалось смутить сердце его жены, заставив Олимпию на минуту забыть о своем великодушии и врожденной справедливости.